В золотое время хмелем
Кудри вьются;
С горести-печали
Русые секутся.
Ах, секутся кудри!
Любит их забота,
Полюбит забота, — ,
Не чешет и гребень…
…И щемит и ноет,
Болит ретивое;
Все — из рук вон плохо,
Нет ни в чем удачи…
Опять прожурчали свирельно-тонкие переборы, и в ответ им кто-то громко вздохнул — и все смолкло.
— Ваш Шмалев, слышу я, песни Алексея Васильевича Кольцова распевает, — заметил Баратов. — А девушки, наверно, так и тают… да? Как вам кажется, Александра Трофимовна?
Никишев улыбнулся про себя: Сергей Сергеич, расчетливо-наивным тоном своего вопроса, конечно, хотел узнать, не испытывает ли сейчас Шура ревности к Шмалеву, разгуливающему лунной ночью в окружении молодых девушек?
— Наверно, среди этих слушательниц есть и такие, которые даже влюблены в этого молодца с баяном, — продолжал вкрадчиво подшучивать Баратов. — Как вы думаете, Александра Трофимовна?
— Ясно дело, есть… Я даже кое-кого примечала, — ровным голосом сказала Шура. — Живем мы скучно, после работы — куда деться?… А тут баян у молодого парня…
— Да еще красивого да голосистого, — добавил Баратов.
— Лицом его бог не обидел, — спокойно согласилась Шура.
«Этот ответ даже ревность не показывает», — отметил про себя Никишев.
— Скажу вам откровенно, Александра Трофимовна, — уже начал наступать Баратов, — меня очень интересует Борис Шмалев. Поведайте мне, очень прошу, что это за характер? И, простите, я не из пустого любопытства спрашиваю… кого он любит?
— По-моему, никого… — неторопливо и задумчиво ответила Шура. — Разве вот свой баян, да еще пенье свое любит. Потом, примечала я, любо ему души людские тревожить, манить их куда-то, будто кругом все плохо и куда-то надо вырваться, где-то счастье искать… Однажды я даже осердилась на него: что ты, говорю, как птица залетная, под окном пропоешь, а потом в кусты улетишь…
— И ничего в руках не осталось? — пошутил Никишев.
— А ведь в самом деле, ничего в руках не остается от его речей, — будто изумившись новой мысли, повторила Шура. — Знаете, у него словно какая-то заковыка в голове… даже понять иногда невозможно, для чего он по-мудреному скажет или над кем посмеется…
«Нет, так о любимом человеке не говорят», — снова отметил про себя Никишев.
— Эта черта характера Шмалева вас огорчает, Александра Трофимовна? — испытующе посочувствовал Баратов.
— Огорчает? — переспросила Шура, покачав головой. — Мне досадно, когда я что-то в человеке не понимаю, вот, думаешь, образования-то у меня настоящего нету…
— А вы замечали, Александра Трофимовна, что бывает, мы с человеком говорим и встречаемся, как бы себе наперекор, — осторожно заговорил Никишев. — Но, знаете, иногда какие-то обстоятельства, от нас не зависящие, сдерживают наши настроения…
— И тогда, значит, разговаривают, встречаются… и даже боятся, как бы человека не обидеть… — подхватила Шура, словно продумывая что-то про себя. — Вот, примерно, взять мое отношение к тому же Шмелеву. Иногда и подосадуешь на него и даже так бы вот и оборвала его по-свойски: уж очень любит себя вперед всех выставлять, будто люди глупей его, уж очень привык заноситься над всеми в гордости своей… Однажды я его этак-то оборвала, а он нос повесил и целый день ходил как прибитый…
— И вы… любовно пожалели его? — нетерпеливо прервал Баратов ее размышления вслух.
— Не то чтоб пожалела… — неторопливо повторила Шура, несколько даже растягивая последнее слово, но зато отбросив предыдущее «любовно», которое ей было явно не нужно. — Да, не в жалости тут дело… а я по своей батрацкой судьбе привыкла судить… Господи, до чего ж мне тяжко было с двенадцати лет по людям пойти!.. Никто меня не жалел, а всякий только о том и заботился, чтобы на мои ребячьи плечи работы навалить побольше. А когда, бывало, работу спроворишь, например, к зиме поближе, — вот и не нужна, уходи куда хочешь, ночуй хоть на улице. И пойдешь клянчить работу у кого попало, только бы с голоду не помереть. Боже ты мой, да и разве это была жизнь? — и Шура бурно вздохнула, печально блестя глазами на бледном от луны лице и зябко сжимая руками плечи. — Утром, бывало, трясут тебя: «Вставай, вставай, чертова дочь!» А ты знаешь, что дворовая собака дороже хозяину, чем ты… И ни огонечка тебе впереди!.. Сколько раз я, беззащитная девчонка, думала: может, уж утопиться мне и мучиться перестану?.. Но меня революция спасла. Однажды повезло мне, — это уже после Октябрьского переворота было, — взяла меня в школу сторожихой наша сельская учительница, очень хорошая, добрая женщина… вскорости я узнала, что она старая большевичка была… век буду ее помнить… она как мать родная ко мне отнеслась! Она меня читать-писать, арифметике научила, разные книжки давала мне для чтения — по истории, по географии, а также повести всякие, стихи… Все мне было до того интересно, до того радостно, что я будто после гнилой воды светлую, ключевую водицу пила!.. В работе я старалась, да и она вдруг такой легкой для меня стала…
— Это потому, что душа ваша начала расцветать, — поддержал Никишев.
— Да, да. Я так это и понимала! — оживилась Шура. — Потом нашу учительницу отозвали в город, по народному образованию работать. Я было в слезы, а она меня успокаивать: «Что ты, Шура! Теперь ты уж на дорогу вышла, понимаешь, что к чему, грамотная. Только не останавливайся на том, что узнала, дальше стремись… Ну… и я…»
Шура тихонько засмеялась.
— Конечно, я старалась, да и грамота мне впрок пошла. Позвали меня работать в комитет бедноты, потом в ТОЗе я полеводом-счетчиком работала. А когда трактор в нашем районе появился, сразу мне захотелось править этой машиной, так захотелось, что я только о том и думала!.. Подучили меня, — и не так уж трудно мне это казалось! — и стала я, как обо мне потом даже в газете написали, первой женщиной в нашем районе, которая трактор начала водить… Потом (Шура запнулась на миг, опустила голову)… случилась у меня ошибка в жизни… человек тот оказался до того плохим, что мне даже тошно было жить в родном моем селе. Тут как раз из соседнего района — то есть из здешнего, теперь моего района — приехал один товарищ техническую силу приглашать… и я поехала, стала здесь трактор водить… А на житье определилась сюда, потом в колхоз вступила…
— Словом, ваша рабочая биография, Александра Трофимовна, типична для передовой русской женщины, — заключил Никишев и ласково пожал ее руку.
— Согласен с этим вполне, — добавил Баратов, — но мы отдалились от главной темы разговора: насчет ваших, Александра Трофимовна, взаимоотношений со Шмалевым. Разрешите воссоединить ранее рассказанное вами с тем, о чем вы нам поведали потом. Вот вы сказали, что вы привыкли судить по вашей прошлой батрацкой жизни — о чем же судить?
— А все о том же, что со всеми батраками бывало, — пояснила Шура. — Я никогда не забуду, как мне бывало тяжко и больно. Значит, другому ведь так же тяжко жилось… Верно? Вот и думаешь: ах, да ведь таким же, как я, батраком был, скажем, тот же Борис Шмалев, такого же горя вдосталь хлебнул. Не знаю, у какого хозяина он бедовал — ему, видно, горько рассказывать, а я не заставляю — зачем же его принуждать?
— Конечно, если бы вы в здешних местах выросли, вы и сами знали бы и того хозяина, у которого бедовал Шмалев, — вставил Никишев. — Но, простите, я прервал вас…
— Ничего… — улыбнулась Шура. — Я ваш интерес понимаю — вам всюду жизнь изучать надо… верно? Так вот… потому я и разговариваю с Борисом Шмалевым, что он батрацкой горькой жизни натерпелся… Но тут же я и спорю с ним… да, спорю!
— Спорите? — удивился Баратов. — Это по какому же поводу?
— А вот — почему Шмалев колхозной жизни ценить не хочет?.. Все ему нехорошо, всего ему мало… Ты бы, Шмалев, говорю я, рассудил, как удивительно эта жизнь устроена: к примеру, мы с тобой, бывшие батраки, никакого имущества не имели, внести в колхозное хозяйство нам было нечего. А смотри, мы со всеми другими, которые немало внесли в колхоз, — равноправные члены колхоза, и никто нас попрекнуть не посмеет. А ведь как дорого человеку вровень со всеми по земле ходить!.. Разве, говорю, ты забыл, что в старое-то время батраков за людей не считали?.. На это он только посмеивается: «А я, говорит, как раз забыть хочу о том времени, на черта мне о нем помнить?»