Вечером обе снохи выследили: у Баюковых действительно уже закололи двух свиней, туши опалили и стащили в погреб. Матрена, кроме того, видела, как Степан смазывал колеса телеги, проверял сбрую — и, видно по всему, на рассвете собирается ехать на базар в город.
— Вот и ладно. Спасибо, сношеньки, — опять непривычно ласково произнес Маркел.
После ужина свекор приказал снохам:
— Мы с большаками еще посидим, а вы, бабы, лучше ступайте себе подале… Сколь времени к пряже не притрагивались, барыни какие!.. Ну, ступайте, и чтоб я не видал вас!
Снохи послушно пошли в огород и сели за пряжу на банной завалинке. Пряли молча, но беспокойство брало свое, нитка крутилась вяло.
— Это что ж у наших мужиков попритчилось? — наконец прервала молчание Матрена. — Знаешь что? Пойду-ка я послушаю, о чем это они так разговорились. Я тихохонько из кладовушки продух вытащу и все как есть услышу! — и Матрена решительно встала.
Вернулась Матрена, трясясь от страха.
— Слушай-ко, слушай… страсти какие! Наши-то Баюкова… убить… убить хотят… своими ушами слышала! Ефимку-дурака хотят сговорить, чтобы Баюкова из ружья ухлопал… Ой, что и будет…
Прасковья уронила веретешку, побледнела и дрожащей рукой перекрестилась.
— Царица небесная… прости нас грешных… святые угодники, молите бога о нас… не карайте души наши…
Прасковья упала на колени и начала земно кланяться, бормоча про себя молитвы. Потом подняла глаза на бледную, трясущуюся Матрену и осудила:.
— А ты что зря стоишь, пошто не молишься?.. Ох, вижу, не любишь ты богу молиться, Матрена.
— Что ты, что ты! — испугалась Матрена. — Вона, видишь, на коленки падаю… кланяюсь земно.
Матрена, стуча зубами, принялась отбивать поклоны. Наконец обе устали и сели опять за пряжу. Но руки дрожали, нитка не сучилась. Матрена все-таки не вытерпела и зашептала:
— Ну, ты только уразумей, что они удумали-то… страсти-то какие!
Прасковья уже снова мусолила палец, крутила нитку и нашептывала строго:
— Молчи ты… ну… Наше дело женское, подначальное. А с Ефимки-дурака бог спросит… Хоть бы уж только разор нашему двору да нелады эти кончились! Только об этом и дума. Господи-владыко, прости нас, грешных!
Наконец дверь в доме отворилась, и Маркел показался на крыльце, спокойно поглаживая бороду. Заглянув в огород, он спросил:
— А что, бабы, гостенек наш еще не проспался?
Матрена сказала дрожащими губами:
— Нет, тятенька… храпит вовсю.
— Н-ну… Христос с ним!
Маркел подозрительно пошарил вокруг сузившимися, как шилья, глазами.
— Вот что, бабы… — медленно произнес он, — когда те, нелюбые, домой воротятся, ничего им не говорить… насчет браги, насчет гостя… А гость хоть и пьяница, хоть и дурак, а свидетель. Суд, однако, близится, бабоньки, так нельзя об Ефимке забывать, угостить надо получше. Как проснется Ефим, так бегите за мной — я сам гостю дам бражкой опохмелиться. То-то, бабоньки.
Марина вернулась с реки поздно, когда уже почти стемнело. Пока она развешивала тяжелые половики, приехал с лесосеки Платон. Оба чувствовали такую безмерную усталость, что даже голод не мог перебороть ее. Ели они почти в полусне и после ужина сразу легли спать, ничего не зная и ни о чем не подозревая.
Незадолго до возвращения Марины и Платона проснулся беспутный Ефимка. Едва поднял он с лавки всклокоченную, будто налитую свинцом голову, как в дверях бани показался Маркел с бутылью браги в руках.
— Как спал, молодец-удалец?
— Опохмелиться бы… — прохрипел Ефимка.
— А вот тебе и бражка, голубок!
Маркел взболтнул бутыль, и оттуда пахнуло таким сладким и крепким духом, что Ефимка забыл обо всем на свете. Он так опохмелился «спасовой брагой», что опять без памяти повалился на лавку.
— Ой, тятенька… не лишку ли он хватил? — оробело спросили сыновья, глядя на распростертого на лавке Ермачихиного сына: если бы не храп, Ефимку можно было бы принять за мертвого.
— Нет, не лишку, — ответил Маркел. — Этакой прорве столько и надо. На заре растолкаем его, а как вот он еще нашей бражки хлебнет, так уж совсем на стенку полезет!..
Когда все затихло на корзунинском дворе, опять один на один упорно убеждал Маркел темноликого Спаса поторопиться с помощью и простить ему грех, взятый на душу.
— Так ведь, Спасе пресвятый, на неугодного тебе— на безбожника руку поднимаю, — оправдывался Маркел перед Спасом, как перед сообщником. — Ведь он, ненавистный, лба не покстит, христиан православных не уважает, грешник поганый, и без меня бы, боже всеблагий, адов огонь такому бесу бы уготован, кипеть ему, безбожнику, в котлах адовых… Все равно пропащий он, и тобой, милостивец, проклят во веки веков… А нам, Корзуниным, этот Баюков хуже кости в горле, верь мне, Христе-Спасе!.. Погубитель он наш, враг наш лютый… Либо ему, либо нам погибать… не уживемся мы рядом на земле… А ты, господи, простишь меня, раба твоего верного, не допустишь сраму моего…
Тут показалось Маркелу, что хитренько и ласково мигнуло корявое Спасово лицо, будто после всех стариковых рассуждений поставил Спас точку.
Напоследок пообещал ему Маркел целый год кормить по праздникам по одному нищему. «На это ведь, господи боже, добра уйдет немало — нищие эти, они куда жаднее на хлеб, чем все прочие люди».
Молились в тот вечер и корзунинские сыновья-большаки, говорили скупо и нерадостно каждый со своим ангелом, больше, впрочем, надеясь на отцово умение.
А в погребе, разлитая в баклажки и бутыли, пенилась пьяная брага. Напиться такой в жару — пойдет в голове дикая плясовая игра, слабый человек станет буйным, море ему по колено и кровь человеческая не страшна.
Растолкали Ефимку чуть свет, опять поднесли опохмелиться. Он жадно тянул мутно-белую пенную брагу.
— Я не только что охотник лесной… я… братцы мои, до хмелю охотник не хуже… — бахвалился Ефимка.
— Пей, Ефимушка! — уговаривали большаки. — Пей!
— А вот как пугнешь как следует Степку Баюкова, как пальнешь в его сторону раза два-три, цены тебе тогда не будет, Ефимушка! — ласково убеждал Маркел. — Будет у тебя бутылочка бражки с самого утра… пей, голубь, на здоровье!.. Только помни, молодец, помни: как только Баюков на крутояр выедет, так ты и пальни в него! Лошадь с перепугу сразу Степку сбросит вниз… Вот пусть-ка он в реке побарахтается!
Ефимка рассвирепел, выпучил водянистые глаза и начал грозить:
— Говоришь, припугнуть? Припугну-у! Пальнуть? Пальну-у!.. Пускай-ка в реке побарахтается…
— То-то будет Степан помнить, как ты его пугнул, чтобы он добрым людям жить не мешал! — гудели большаки в ухо Ефимке, а он расходился все сильнее.
— Я вот как пугну его!.. Я вот… я вот…
Ефимку спешно усадили на молодого коня, который недавно стал ходить в упряжке. Окольной дорогой, чтобы никто не видел, Корзунины велели ему ехать в лес, схорониться в кустах со стороны крутояра и ждать там Баюкова.
— Уж я дождусь, дождусь… Будет он меня помнить! — храбрился Ефимка.
Лес был тих и дремен, лениво перекликались невидимые птицы.
Вон впереди крутояр, уже пожелтевший от летнего солнцепека, а напротив густые заросли кустов и хвои. Внизу, под крутояром, шумела река, здесь она была глубокой и быстрой.
Каурый повернул в сторону речного шума умную морду и вдруг остановился, будто прислушиваясь.
— Ну-ну, Каурушка! — ласково понукнул его Баюков.
Каурый неохотно тронулся, а Степан снова затянул потихоньку одну из любимых своих песен: «Как родная меня мать провожала». На душе у него было ясно и легко.
Вчера, на радостях после первой товарищеской вспашки, Степан вдруг решил поторопиться с выполнением своего обещания Марине, зачем ждать сева, когда доброе дело можно выполнить гораздо раньше… Да и счастье, что, как цветущая ветка, глядело в окно, заставляло его спешить. Он представлял себе, как будет довольна Липа и как после выполнения его обещания легко будет разрешить вопрос, когда назначить его свадьбу с ней.