— Чего бы лучше у меня на дворе все это проделать, — не утерпев, с обидой сказал Баюков Демиду Кувшинову, ожидая своей очереди.
Демид сидел насупившись и, казалось, не слышал.
«Вот как! Нынче и прислушаться не желает», — самолюбиво подумал Степан и, повторив громче уже сказанное, прибавил:
— Вот народ недоволен, что здесь толкаться приходится… Ей-ей, зря не захотели моим двором воспользоваться.
— Оно так и есть — не захотели, — ответил, не глядя в его сторону, Демид. — «Придешь, говорят, к Степану Баюкову, а у него опять какой-нибудь случай».
Демид вдруг обернулся к Баюкову печально и сурово нахмуренным лицом и, тяжело вздохнув, промолвил:
— А скоро сеять, товарищ Баюков… сеять скоро — по-новому.
— Об этом даже странно товарищу Баюкову напоминать! — строптиво вскинулся Степан. — Что? Будто я дело торможу или мешаю…
— Ан вот и мешаешь, — твердо проговорил Демид.
— Я?! Мешаю?! Да постыдись ты! — возмущенно поразился Степан. — Да чем же это, чем?
— А тем, Степа, как с человеком ты обошелся… с Мариной этой самой, — прошелестел за его плечом укоризненный шепоток Финогена.
Баюков вскочил на ноги и приблизил к Финогену покрасневшее от гнева лицо.
— Что это, право, уж вроде со всех сторон начали мне гудеть об этой… о Марине. Не пойму — с чего это вы, уважаемые мной люди, вдруг с Корзуниными в одну дудку загудели?
— Ну-ка… пройдем в избу! — повелительно произнес Демид.
Идя за ним, Степан успевал заметить десятки взглядов, которые проводили его. Словно физически ощущая на себе острый холодок, идущий от этих взглядов, Степан вдруг почувствовал в них то же самое недовольство и суровость, что и во взгляде и словах Демида. Невольно поеживаясь спиной, Баюков вошел в низковатую кухню. Было в ней чисто, но неуютно. Бревенчатые стены и нависший потолок избы, прослужившей нескольким крестьянским поколениям, почернели от старости. Невестка Демида, молоденькая женщина с круглым, нежнорумяным лицом, бойко двигая худенькими локтями, мыла с дресвой толстую, выщербленную временем столешницу.
Демид указал Степану место рядом с собой на широкой лавке у окна и сказал снохе:
— Поторапливайся-ка, Настасья.
Молодая женщина еще быстрее задвигала локтями.
Демид, задумчиво усмехнувшись, обратился к Степану:
— Вот этак трижды на дню наши бабы столешницу моют — на ней ведь отродясь скатертки не бывало. А ведь охота и нам на скатертке или на клееночке кушать. Верно, что ли, Настасья?
— Да уж, конечно, так, — весело ответила сноха, смывая дресву со стола. — Вот в новом году такую скатертку тут постелем, что любо-дорого!
— Видишь? — кивнув ей вслед, молвил Степану Демид. — Кого ни возьми, каждый чего-то ждет от нашего тоза. Вот и не надо, значит, дух угашать в народе.
— Да разве я… — начал было Баюков, но Демид движением руки остановил его.
— Вот ты меня и Финогена попрекнул, что мы с Корзуниными в одну, дескать, дуду загудели. Эх, не то, брат, не то… У них своя линия, у нас — своя. Они хотят побольше содрать с тебя, чтобы кусок для их ненасытной пасти был пожирнее. А мы обсудили так: ежели видим, что человек, беспомощный, слабый, в корзунинской пасти пропадает, надо помочь ему из этой пасти вырваться. Вот ты и помоги, ты зачни, а мы, общество, каждый хотя и по малости, а к твоему даянию прибавим — и вызволим бедную бабу из ямы. Погоди, погоди… Горько нам, Степан Андреич, что ты всю эту погибель человечью видишь — и отворачиваешься. А ты ведь во сто крат сильнее и умнее этих двух разнесчастных — Марины и Платона. А почему нам так охота, чтобы ты обиду свою забыл, а людям помог подняться? Степан Андреич, дорогой ты для нас человек! Ты партийный, Красная Армия тебя образовала… Вот и хотим мы, чтобы ты был и умен, и силен, и чист был, как стеклышко… Понимаешь ты это?
— Как не понять! — усмехнулся Степан. — Но почему это вам, товарищи, охота из меня святого сделать? Неужто, по-вашему, так легко обиду забыть, когда она все еще у меня в сердце кипит?.. Легко ли человеку, когда его родная жена недругом стала, обманывала, двор разоряла?
— Эх, Степан Андреич! — горестно вздохнул Финоген. — Ты теперь не о том только помни, что она тебе жена была, — ты о том помни, что мы тебя вожаком считаем… что мы тебя уважаем и доверяем тебе.
— За это спасибо, Финоген Петрович. Доверие народное всех богатств дороже, я всегда так считал.
Степан замолчал и только сейчас ощутил в груди тепло, которое словно изливалось на него из неторопливой речи Финогена.
— А помочь Марине… что ж… я готов, — продолжал он, сначала с заминкой, а потом все тверже. — Действительно, может, ваша правда: лучше Марине и этому… Платону уйти из корзунинского двора… Как я смогу этому помочь — уж разрешите мне подумать.
— Подумай, родной, подумай. Тебе больше дано, с тебя больше и спросится.
Лучшего момента, чем сейчас, передать Баюкову просьбу Платона и Марины принять их в товарищество не следовало и ожидать. Финоген пошептался с Демидом и передал Баюкову просьбу.
— Под твое, слышь, руководительство, Степан Андреич, эти двое пойдут, прямо сказать, всей душой. Примем их… а?
Это было неожиданно. У Степана вдруг мелькнуло было сомнение насчет того, сумеет ли Платон сразу и с пользой включиться в это общее дело.
Но так хотелось сберечь в груди это влившееся в нее тепло, что Баюков не стал возражать.
Домовница ходила по чистому двору, не зная, куда приложить руки.
— У-у, несговорный… все из-за тебя убиваюсь… расстроил вконец… — мысленно говорила себе она.
Хотелось сердито думать о Степане, но жалко его было до того, что в горле щекотало, а на глазах то и дело выступали слезы.
Работая в огороде, Липа то горько вздыхала, то вытирала глаза, — ночные думы и тревоги все еще как боль томили ее.
Вздохнув, Липа наклонилась к грядке и принялась за прополку. Вдруг кто-то тягуче застонал за плетнем корзунинского огорода.
Сердце Липы заколотилось от тревожной догадки. Подойдя к забору, она позвала:
— Марина… ты это?
У крайней гряды ей было видно красное, мокрое лицо Марины. Сквозь спутанные волосы она глянула испуганно и зло на домовницу. Но девушка в белом платочке спокойно спросила:
— Плачешь все?.. Тяжело?
Марина оторопела, вытерла глаза и сказала:
— Куда еще тяжелее… Руки, что ли, на себя наложить? Или вот… запалить бы этот двор проклятый! — и Марина дико взмахнула руками в сторону крепко рубленных служб корзунинского двора. — Душу они из меня вынули!..
— Тише, не кричи, — остановила ее Липа. — Вот о том я и хочу с тобой поговорить.
Марина от неожиданности замолчала и бросила недоверчивый, затравленный взгляд на бледное, чистое лицо девушки и спросила хрипло:
— А ты с чего спрашивать о тяготе моей вздумала?.. Хоть бы кто другой еще, а то ты. Чай, сама радехонька, что я хуже собаки теперь живу… Мы с тобой как две медведицы… одна в берлоге греется, а другая под ветром да морозом стоит… и всякий ее убить может.
— Мы с тобой люди, — спокойно прервала домовница, — и говорить нам надо друг с дружкой по-человечески.
Но Марина тупо глядела на нее и не верила, как и вообще она ничему теперь не верила.
— Ты… чего? — вскинулась Марина, громко глотая слезы. — Чего стоишь?.. Ну?.. Дорвалась до сладкой жизни… ну и ладно… Не измывайся над людьми!
— Зачем зря говоришь? — неспешно сказала Липа, выдерживая взгляд Марины. — Не похоже, по-моему, что я над тобой смеяться хочу. Мне тебя жалко.
Марина вся подалась вперед.
— Жа-алко? Меня?.. Да ведь я же тебя… вспомни-ко… я же тебя била, девка!.. Разве можно тебе меня жалеть?
— Это, конечно, нехорошо было, что ты на меня тогда кинулась… но ведь и я тебе тоже сдачи дала, — спокойно произнесла домовница. — Но потом я поняла, что ты это сделала не только от злобы на меня, но и по другой причине: уж очень голову тебе задурили, мечешься ты, как безумная… Вот-вот лоб разобьешь, а выхода не видишь.
— Выхода? — встрепенулась Марина и вдруг впервые без злобы загляделась на домовницу. Та смотрела ей навстречу серьезным и ясным взглядом голубых глаз, которым невозможно было не поверить. — Выход… — повторила опять Марина, цепляясь за это простое слово, как за протянутую ей руку. — А ты… ты разве знаешь, как этот выход найти?