Как-то московская «Правда»,[390] повторяя более раннее обещание Троцкого «перед уходом хлопнуть дверью на весь мир», писала:…«тем, кто нас заменит, придется строить на развалинах, среди мертвой тишины кладбища».
В России установилась уже эта мертвая тишина кладбища.
«И мы знаем своим потрясенным разумом и мы видели своими помутившимися глазами то, чего не знали и не видели десятки прошлых поколений, о чем смутно будут догадываться, читая учебники истории, длинные ряды наших отдаленных потомков…
Нас не пугает уже таинственная и некогда непостижимая Смерть, ибо она стала нашей второй жизнью. Нас не волнует терпкий запах человеческой крови, ибо ее тяжелыми испарениями насыщен воздух, которым мы дышим. Нас не приводят уже в трепет бесконечные вереницы идущих на казнь, ибо мы видели последние судороги расстреливаемых на улице детей, видели горы изуродованных и окоченевших жертв террористического безумия, и сами, может быть, стояли не раз у последней черты.
Мы привыкли к этим картинам, как привыкают к виду знакомых улиц, и к звукам выстрелов мы прислушиваемся не больше, чем к звуку человеческих голосов.
Вот почему перед лицом торжествующей Смерти страна молчит, из ее сдавленной груди не вырывается стихийный вопль протеста или хотя бы отчаяния. Она сумела как-то физически пережить эти незабываемые четыре года гражданской войны, но отравленная душа ее оказалась в плену у Смерти. Может быть, потому расстреливаемая и пытаемая сейчас в застенках Россия молчит…»
Так писал автор замечательного очерка «Корабль Смерти».[391]
Мы молчим, но за нас немолчно говорят мертвецы из саратовского оврага, харьковских и кубанских застенков, холмогорского «лагеря смерти».
Нет! мертвые не молчат!
НЕСКОЛЬКО СЛОВ О ПРОЦЕССЕ КОНРАДИ
(Вместо послесловия)
Фактически я участия в лозаннском процессе не принял. Но когда в связи с этим процессом защитник Полунина Aubert обратился ко мне с запросом: не могу ли я дать материал для характеристики террора в России, — у меня не было никаких сомнений, ни принципиальных политических, ни моральных, в том, что я обязан сообщить то, что я знаю,[392] совершенно безотносительно к тому, как я лично отношусь к убийству Воровского: буду ли я рассматривать поступок Конради, как акт личной мести или как акт политический. Для моего морального чувства было безразлично, кто с кем будет сводить свои политические счеты на суде. «Страшная правда, но, ведь, правда», и при всех политических условиях надо эту «правду» говорить открыто. Демократия, именно она, должна первая осознать этот великий закон человеческой чести.
Люди нечестные назвали эту точку зрения подстрекательством к убийству.[393] У меня не было охоты полемизировать с писателями, которых я глубоко презираю, ибо они отбросили основное credo писательской чести — независимость мысли и слова; у меня не было охоты убеждать и тех, которых убедить нельзя, ибо — сказал еще Герцен — «мало можно взять логикой, когда человек не хочет убедиться».
Но теперь приходится сказать несколько слов.
В действительности только люди, которые, называя «моральными слепцами» других, сами не могут еще преобороть в вопросах общественной морали своих политических предрассудков, способны низводить общественное значение лозаннского суда на простое «сведение политических счетов», как это сделало, напр., недавнее обращение партии социалистов-революционеров к социалистам Западной Европы по поводу угрозы Москвы расправиться с заложниками из числа социалистов-революционеров. В том поединке «между лагерем русской контр-революции, стоявшим за Полунина и Конради, и лагерем большевистского искажения революции, стоявшим за телом убитого Воровского — писали заграничные организации партии с.-р. — нам, русским социалистам-революционерам, нечего было делать». «Мы непримиримые враги большевистского режима произвола и красного террора… Мы не раз звали большевиков к ответу перед судом общечеловеческой совести за воскрешение — лишь для субъективно иных целей (sic!) — тех же методов управления, которые были при самодержавии вековым проклятием нашей родины; за проведение в жизнь великих лозунгов социализма (!!) методами, убийственно противоречащими всему их духу. Но мы не признаем этого права (!!) за теми, кто поднимает голос и вооруженную руку против новорожденного деспотизма большевиков лишь во имя исконного, освященного веками, деспотизма старого режима. Конради и Полунин были для нас не героями, а моральными слепцами, преступно злоупотребившими для сведения политических счетов тем священным правом убежища, которое предоставляют всем гонимым свободные демократические государства…»
Можно и, быть может, должно относиться с решительным осуждением ко всякому политическому убийству, сеящему «ядовитые семена новых ужасов и новых убийств»; может быть, та этика, которая отвергает насилие, никогда и ни при каких условиях не даст морального оправдания акту мести или возмездия, во имя чего бы он ни совершался; может быть, к страшным вопросам смерти человек не имеет даже и права подходить с точки зрения целесообразности… Но наша обыденная, житейская психология во всяком случае даст нравственное оправдание лишь тому убийце, который, совершая свое преступление против человеческой совести, сам идет на смерть. Поэтому тот, кто имеет смелость и мужество взять на свою ответственность пролитие человеческой крови, тот, кто считает себя вправе совершать этот акт отомщения, должен мстить там, где происходит насилие; может быть, человек, вступающий на путь террористической борьбы, и не имеет права уже в силу этого нарушать «священные права убежища».
Но почему однако та политическая партия, которая в своей политической борьбе искони шла по пути террористической борьбы, считает, что ей одной только принадлежит «право» выявлять «общечеловеческую совесть»?
И кто дал нам право отнимать у Конради стимул того, возможно преступного, героизма, который влечет русского гражданина и патриота на отомщение за те тысячи мучеников, за те тысячи жертв террора, кровью которых обильно орошена русская земля?
Бесспорно, убийца Воровского мстил не за ложные методы «проведения в жизнь великих лозунгов социализма». Но в человеческой жизни есть нечто более могучее, и кто дал право отнимать у Конради чувство любви к поруганной родине, во имя которой он совершал, по его словам, свое преступление? Кто дал право Ф. Дану назвать Конради «ополоумевшим мстителем за претерпетые личные обиды и страдания»?
«Мещанская» идеология присяжных заседателей швейцарского демократического суда, несмотря на всю трудность политического международного положения, сумела возвыситься до понимания высшей объективной правды и вынести оправдательный приговор убийцам, независимо от политических симпатий или антипатий судей к подсудимым.
Почему? По той самой причине, думается, по которой берлинский окружной суд оправдал в 1921 году убийцу великого визиря Турции Талаат-Паши, молодого армянского студента, Тальитьяна, — и тогда этот приговор приветствовался с.-р. печатью, приветствовался и демократической печатью самой Германии, как приговор официального суда, совпавший с правовым сознанием народных масс.
Слишком ужасна оказалась и та действительность, которая раскрылась перед глазами лозаннского суда: судили — и во всяком случае судьи — не «политическую тяжбу контр-революции и революции», а большевистскую действительность.[394] «Человеческая совесть», заключенная в юридические формы, может быть, только впервые вынесла гласное свое осуждение большевистскому террору. И это оправдание должно служить memento mori для тех, кто еще продолжает творить свое насилие.