— Я знаю один маленький фокус, — произнесла она, — считаю до трех — ты исчезаешь.
Я узнал фразу из фильма и улыбнулся.
— Раз: допей свой стакан.
Я выпил последний глоток.
— Два: мы победили еще один день. Надеюсь, ты забудешь все это как можно скорее.
— Я не пророк. Во всяком случае, мне было приятно.
— Три: прощай.
— Прощай, — сказал я и встал, как будто хочу уйти. Затем я вспомнил финальную реплику фильма и повторил ее, хотя и знал, что второй раз — это фарс, как, впрочем, думает и К. М. Ни разу не видел, чтобы у кого-то получалось.
Теперь улыбнулась она. Она стояла неподвижно посреди комнаты, я смотрел на нее, пытаясь припомнить хоть что-то осмысленное, но в таких вещах не бывает ничего осмысленного, мы запрограммированы в такие моменты вообще не думать, я подошел к ней и прикоснулся к ней губами, она продолжала стоять, не мигая и глядя на меня, я опустил руку на ее плечо, обнял, она разрешила моим пальцам скользнуть ниже; свое колено я вклинил между ее коленями, и так мы смотрели друг на друга целую вечность, я дьявольски возбудился, но потом все же решил уйти, и по сей день об этом жалею, она была совершенна, хотя и на четыре тысячи дней старше меня, а я был в возрасте Христа или Данте, как сказал бы Б. М. М., и что толку, что был, ведь я и дальше оставался всего лишь обычным непредприимчивым литературным психом, на которого действуют времена года. Поэтому я их и не люблю. Мы попрощались, и, наконец, я вышел на пустынную, грязную улицу, на которую давило липкое, слишком долгое лето. Клянусь, что никогда больше не напишу ни слова о женской литературе.
Наступило следующее утро. Немного тягостно, но без недосказанности, кроме, может, одной. Кому принадлежит Штукеля: Цеце, Аземине или Софии? Но какого черта меня все это волнует? Так или иначе, хорошо только Штукеле.
Перевод
Ольги Сарайкиной
Косара, Владимир и все современные пары
Луна плыла над Новым Белградом. Темнота и тишина спустились на мир, как и пять тысяч лет назад, и еще раньше. С той лишь разницей, что сейчас откуда-то издалека доносился едва различимый непрекращающийся шум шоссе: люди никогда не прекращают движения, словно где-то в другом месте им будет лучше. А она, неподвижная, под одеялом, в поздний, очень поздний час, дышала в глухоте комнаты.
Начинался очередной ночной кошмар.
Она злилась на себя. И причин для этого было не счесть. Первую причину можно было бы назвать глупостью. Она прожила с Владимиром годы, была ему полностью предана, в уверенности, что делает это из любви, а когда ее, этой любви, не осталось ни малой толики, продолжала убеждать себя, что так и должно быть.
Почему — она не знала. И это действительно можно было назвать глупостью. Она лежала в постели и думала о том, как же давно она перестала всерьез интересовать его, что все сводилось к избитым словам и предсказуемым фразам. М-да, между ними не осталось больше ничего, кроме ежедневной рутины, а она продолжала, будто бы ничего и не изменилось. И из-за этого ее злость на себя стала еще сильнее. Она никак не могла вспомнить, как же долго обманывала себя, как долго притворялась, что все в полном порядке, сколько времени думала, что однажды это пройдет и все как-нибудь разрешится, изменится к лучшему…
Но этого не случилось. Возможно, Косара поступала так в уверенности, что это терпимо, могло быть и хуже, а трудностей — еще больше. Взять хотя бы одиночество. И такой ход мысли, по сути, нельзя считать неправомерным, будущее всегда, всегда без исключений, кажется хуже настоящего. Да нам и сейчас не то чтобы очень хорошо, мы едва держимся. Да-да, она бездействовала именно потому, что боялась быть брошенной и что наступит еще более тяжелое время наедине со множеством темных мыслей, которые владеют ею и сейчас. От природы она была склонна к темным мыслям и предавалась им легче всего, однако же о последнем решении, о самоубийстве, не думала, но она и на это пошла бы, если бы захотела.
В конце концов она безуспешно оправдывалась перед собой, что ей не остается ничего, кроме как терпеть и, несмотря на невыносимость тяжести, жить, убеждая себя, что еще не все потеряно и что близость вернется… но так не бывает, однажды ушедшая любовь никогда не возникает вновь, что доказано как минимум на трех миллиардах примеров. Все равно она не переставала уверять себя, что именно ее случай — исключение из правила. Да и она уже не в том возрасте, чтобы ждать перемен, как когда-то, в непостоянстве молодости. Перемены в молодости быстры и безрассудны, потому что о них не задумываешься.
И к тому же, когда все складывается, рождается иллюзия. Именно так, иллюзорно, им было вдвоем очень, очень хорошо. Форма и дальше прикрывала зиявшую между тем пустоту. Многие их друзья, а по сути, едва ли не все, давно развелись, и теперь Владимир и Косара все чаще были вынуждены проводить телефонные психотерапевтические сеансы, почти без интереса выслушивая, как их разочарованные друзья жалуются на своих еще более разочарованных подруг и наоборот. Нет ничего бессмысленнее и тяжелее, чем любовь разведенных людей, если это вообще любовь, а не затянувшееся изнурение. Бывшие пары уже не любят друг друга, но по-прежнему интересуются, чем занимается другой, кто что о ком сказал, что подумал о человеке, с которым расстался и с которым годами делил постель, рожал детей, хоронил родителей… они по-прежнему как-то рассчитывают на эту связь, словно где-то в подсознании она длится вечно, неизвестно как и неизвестно почему. У Косары никто не спрашивал, каково ей, потому что для каждого на первом месте своя история. А сказать ей было что. И так она продолжала обманывать себя и из-за этого на себя злиться.
Почему она живет во лжи? Так жить тяжело, тяжелее всего — во лжи, притворяясь, что все в полном порядке. Нужно было раз и навсегда прекратить это, решительно встать и уйти, не оборачиваясь, но — это уже было невозможно, не было сил…
А он, Владимир? Он — особая история. Без конца и края.
С годами он становился все рассеяннее, неувереннее, угрюмее. Терял ту легкость движений и веселость, благодаря которым когда-то шутя справлялся с любой, даже с самой большой трудностью. Это были две его лучшие черты, внешняя и внутренняя, достойные того, чтобы влюбиться, что и произошло с ней, Косарой, много лет назад. Хотя подлинную причину влюбленности невозможно полностью растолковать, Косара впоследствии объясняла это так: она любит Владимира за то, что он незаметно покоряет пространство вокруг себя, словно раздвигая его границы, и за то, что он может развеселить ее всего парой слов, даже если она совсем не в настроении. Все это исчезло. Он стал тяжелее, массивнее, его движения теперь были вялыми, иногда даже неуклюжими, а веселость иссякла.
Иногда ей хотелось спросить его, почему он больше не смеется, почему он больше никогда не смеется. Иногда он молчал, а иногда говорил. У него так всегда: то молчит часами, как странник, который попал в какой-то далекий азиатский край, в какой-нибудь Туркменистан, и не знает ни одного слова, а местные жители не знают никакого другого языка, кроме туркменистанского, если такой язык вообще существует. А то как разговорится, говорит без умолку, и она спрашивала себя, как же долго он может рассыпать слова, словно читает какую-то длинную скучную историю. Нет, ей не было неприятно, ей нравился его голос, хотя бы он у него остался, не испортился, со временем даже стал глубже.
«Почему я не смеюсь? — повторял он себе этот вопрос. — А над чем человеку сейчас смеяться, искренне, от всего сердца смеяться, над чем? Ну, пожалуйста, скажи мне. Думаю, я мог бы смеяться, — так он чаще всего говорил, — или от ярости, или от горя, от всей той глупости, в которой я погряз, как в болоте. Я не могу выйти из дома, чтобы сразу же не вляпаться в глупость и эгоизм, как в говно. Разве ты не видишь, что мир равнодушен и злобен, никто никому искренне не радуется, зависть и злоба непременно приведут цивилизацию к скорой смерти. Точнее, умрет-то она в любом случае, но человеческая подлость непременно ускорит эту смерть».