Нина и Люба
Галка с Ниной дружили взахлеб с самого детства. Вместе пошли в школу, сидели за одной партой. Заводилой всегда была Нина, она часто повторяла: «Ой, Галчонок, держись меня! Ты такая тихоня, что любой воробей забьёт».
– Давай натырим яблок! – предлагала Нина и первой перемахивала через забор колхозного сада. Галка, карабкалась следом. Нина торопливо обрывала с веток незрелые плоды, Галка стояла на атасе. Когда вдалеке раздавался свисток сторожа, Нина скатывалась с дерева и тащила Галку за руку прочь. Сад оставался далеко позади, но Галка еще долго не могла прийти в себя. Хваталась за грудь, сердце так и ходило – тук-ту, тук-тук. А Нине всё ни по чём, лишь смеётся и жуёт зеленое яблоко, от вкуса которого сводило зубы.
По весне Нина подбила Галку идти в горы за подснежниками. Они излазили все окрестности и нашли огромную, пригретую солнцем поляну, с пожухлой прошлогодней травой, сквозь которую пробивались крупные сиреневые звездочки цветов. Галка насобирала охапку нераскрывшихся бутонов на коротких хрупких стебельках и скатилась вниз по скале, рискуя свернуть шею. Очень уж хотелось порадовать маму первым весенним букетом. Но первым делом надо заскочить к Нине и привести себя в порядок, иначе влетит за разодранные колготы.
Дома у Нины пахло ванилью, на подоконнике буйно цвели фиалки с бархатными изумрудными листьями. На круглом столе стояла вазочка синего стекла с печеньем. Сам стол был покрыт плюшевой скатертью с бахромой, посередине белая вязаная салфетка. Плюш шоколадного цвета являлся предметом тайного восхищения Галки. У бабушки тоже имелась скатерть – плотная, льняная, расшитая листьями, но она ни шла ни в какое сравнение с мягкой, шелковистой на ощупь тканью. К тому же бабушка Маринка извлекала скатерть из сундука только на Пасху и День октябрьской революции, предпочитая в обычные дни есть на клеёнке – с этими скатертями одна морока: постирай, накрахмаль, отутюжь. В доме у Нины Галку каждый раз охватывало предчувствие праздника, как бывает в канун Нового года, когда всё вокруг, даже морозный воздух заражает радостью и весельем. Да, и сама тетя Люба, – улыбающаяся, ласковая, радушная – похожа на праздник.
Тетя Люба расцеловала Нину, приобняла Галку и поднесла букетик подснежников к лицу:
– Какая прелесть! Спасибо, мои милые цветочницы. Небось, устали, давайте, чай пить.
Пока Галка уплетала творожные коржики, Люба намазала ей коленку йодом, заштопала пострадавшие колготки и завернула с собой гостинец. Галка бежала к маме, заглядывая в стеклянные витрины. В магазин одежды, аптеку, почтовое отделение и улыбалась прохожим. Каждая минута рядом с мамой дорога. Это возможность что-то сказать, что-то от неё услышать, просто побыть рядом с распахнутыми чувствами. Поднимаясь по тесной вонючей лестнице, Галка запоздало подумала, что может не застать маму дома. Галка позвала её и показала букет, ожидая одобрения и благодарности. Но мама лишь поставила подснежники в стакан, забыв налить воды.
– Мусор, а не цветы, – мимоходом заметила она.
– Тетя Люба тебе гостинец передала.
Зоя развернула сверток, откусила золотистый коржик и уставилась в окно. В её глазах отражалось холодное закатное солнце. Розовое, как сердцевина неспелого арбуза. Глаза мамы видели, но не принимали в себя, в них не было чувств, лишь тихая пустота безразличия.
– Не умеет Любка печь, суховаты получаются, – пробурчала мама. – Целыми днями ты у них пропадаешь. Мёдом, что ли там намазано?
***
Люба с малолетней Ниной на руках оказалась в Кисловодске с потоком многочисленных беженцев весной сорок третьего года. Она сняла крошечную комнату в покосившемся саманном доме на окраине в районе Бермамыта. Хозяйка – армянка с иссохшим морщинистым лицом и густыми сросшимися бровями, оказалась добрейшей женщиной, знала толк в лечебных травах. На деревянном балкончике постоянно сушились, проветривались, какие-то корешки, лепестки, стебельки и плоды, в доме витал аромат чабреца и дикой мяты. Хозяйка, едва бросив взгляд на почерневшее лицо и плотно сомкнутые губы Любы, сразу все поняла. С расспросами не лезла, лишь потчевала постоялицу пряными отварами, да горькими порошками собственного приготовления, которые толкла в медной ступке, что-то шепча и приговаривая. Целыми днями Люба сидела на койке и бездумно смотрела в окно. Она перестала улыбаться в тот день, когда получила похоронку на мужа, но тогда еще не знала, что вскоре разучится и плакать.
Иногда Любе казалось, что в той, довоенной жизни она только и делала, что улыбалась, а муж – соседский мальчишка, с которым она дружила со школы – целовал ямочки на её щеках. Нрав у Любы был легкий, а улыбка, не сходящая с губ и вовсе замечательная – чуть вздернутая верхняя губа обнажала безупречные зубы и придавала лицу детский, трогательный вид. Когда Люба ходила в положении, муж склонялся над округлившимся животом и беседовал с малышом: «Как ты там, моя птичка?». Отчего-то он был уверен, что родится у них непременно дочь, и суждено ей стать оперной певицей. Люба только смеялась над нелепыми фантазиями мужа. Вся та, мирная жизнь представлялась Любе одним сплошным солнечным днём, подобным тому, что рвался в окно.
Люба до боли прикусила губу и отдернула занавеску. В комнату хлынула нестерпимая синь неба. Над горами, покрытыми нежной зеленой травой стояла звенящая тишина, лишь скворец, обосновавшийся на старой яблоне, захлебывался звонкими трелями. Вдруг Люба ощутила, что глаза стали мокрыми от слез. «Как? Они же давно закончились, я точно знаю, что больше не умею плакать, – подумала Люба. – Неужели подействовал отвар и загадочное бормотание армянки?». Люба недоверчиво прижала ладони к лицу. Сначала по щеке скатилась первая робкая капля, затем еще, а потом их уже было не остановить. Целительная влага, как долгожданный ливень, падала на иссохшую растрескавшуюся почву, смывая сильным потоком пепел и угольную черноту.
Хозяйка покивала головой, погладила Любу по руке и сказала: «Вот это хорошо, Люба-джан, со слезами-то горечь из тебя и выйдет». Люба проплакала целый день, никак не помогла остановиться, а после этого начала возвращаться к жизни, стараясь навсегда вычеркнуть из памяти страшный день сорок второго года.
В предпоследнее воскресенье августа Сталинград жил обычной жизнью. По радио передавали, что в ста километрах, на Дону идут бои, но люди уже привыкли к ежедневным сводкам и мало обращали на них внимание – война шла больше года. Работали предприятия и магазины, родители первоклашек готовились к первому сентября, в кинотеатрах крутили новую комедию. Стояла страшная жара, городской пляж был забит до отказа.
Люба уже много дней никуда не выходила из дома. Целыми днями пряталась в спальне за плотно задернутыми шторами и выла от горя, уткнувшись в подушку. Родители делали все, что могли, не давая ей погружаться в омут отчаяния и неустанно твердили: «Любаша, рано себя хоронить, жизнь продолжается, тебе ещё дочь поднимать надо». На этот раз они втихаря взяли билеты и, чуть не силком вытолкнули Любу с дочкой в цирк.
Люба взглянула на себя в зеркало, пробежалась щеткой по густым пепельным волосам, повозила пуховкой по черным кругам под глазами и выскользнула из комнаты. Маленькая Нина ждала под дверью и, вопросительно заглядывая в лицо, спросила: «Мамочка, мы идём в цилк плавда?». Она уже бойко болтала, но буква «р» ей ещё не давалась. Любу захлестнула волна нежности – правы родители, надо брать себя руки и дочуркой заниматься.
– Идем, милая, идем моя птичка голосистая!
Маленькая Нина, словно в подтверждения слов, забегала по коридору и, хлопая в ладоши, стала напевать популярную песенку. Люба, в который раз подивилась, как точно дочери удается воспроизводить мотив, причем любой, даже услышанный впервые.
Из кухни вышла мать в чистой белой косынке, которую обычно повязывала на голову, прежде чем начать колдовать над тестом:
– Я пирожки затеяла, к вашему возвращению будут с пылу с жару. Любаш, какая-то ты бледная – пойди подкрась губы и надень мои золотые серёжки.