Но трудовая доля в этой машине, видимо, перевесила и выкупила меня из проклятия.
Не повезло лишь химически чистым неправедным деньгам. Тем, которые заравнивали свой ущерб в банке. Банк лопнул. И долг я не смогла вернуть (даритель, впрочем, и не числил за мной долга).
Сумма, надо сказать, была не меньше той, что отнял у меня Гайдар. И к новому ограблению, как оказалось, причастен тоже он. Бойкий соучредитель лопнувшего банка (банкир Голубойко — назвала его одна газета) пустил наши деньги на политическую поддержку гайдаровской (и своей) партии. Я ахнула: так вот куда заложила судьба эту бомбу тройного проклятия.
Ведь мы не видим всей картины, и лишь за поворотом времени нам приоткрывается высший смысл событий; был, наверное, какой-нибудь пассажир, опоздавший на единственный рейс «Титаника», оплакивал свои потерянные деньги.
Нашего ли ума дело хлопотать о справедливости, если огненными письменами начертано: «Мне отмщение, и Аз воздам».
Меня теперь другое беспокоит: получается, я со своим банковским вкладом — террористка, вроде Веры Засулич, только механизм мщения — нечасовой.
Значит, и на мне будет та кровь?..
Ангела в поисках фермента
Я остановила «крайслер» у дорожного базара под Мичуринском, и мы вышли размять ноги. Стоял август, яблоки, груши и помидоры продавались вдоль дороги ведрами.
Саша объяснял Ангеле, что здесь край невиданных почв и что на всемирной выставке в Париже в начале века воображение европейцев поражал стеклянный метровый куб чернозема, цельновырезанный из здешней земли.
Зной вибрировал над бетоном, натянувшись до звона.
Мужики у горки арбузов завороженно глядели на темно-зеленый «крайслер», больше похожий на марсианскую летающую тарелку.
— Таня! Переведи, как будет чернозем? — нетерпеливо окликнул Саша.
— Муттерэрде, — я подошла и перевела Ангеле насчет стеклянного куба и что теперь настоящий русский чернозем остался разве что в Париже в том самом кубе.
Вернулась к машине. Мужики у арбузов спросили:
— А что это из нее капает?
— Это конденсат, она с кондиционером.
— Сколько же она стоит?
Я пожала плечами:
— Не знаю, не моя.
— А чья, иностранки?
— Нет, того господина, который с ней разговаривает. А я — так, шофер, переводчик… телохранитель.
Мужики онемели, прикидывая, скольких мне уже пришлось «замочить», состоя на службе у владельцев таких машин. Но спросить не отважились.
Мы откатили в лучах славы.
Когда в начале перестройки Ангела Краус приезжала снимать для германского телевидения фильм о своей любви к России, я привела ее на нашу почту, ютившуюся в двух квартирках жилого дома, и эта почта с допотопными штемпелями, деревянными счетами и сургучом вызвала в моей подруге такое щемящее чувство края света, что в фильме потом маячила с полминуты, совсем не по чести.
На этот раз, встретив ее в аэропорту и подводя к стоянке, я кивнула: «Вот наша машина». Она потом сказала, что я произнесла эти слова с таким же выражением, как два года назад фразу: «Вот наша почта».
По ее мнению, эти два факта требовали совершенно разного отношения, а на мой взгляд, ни стыдиться почты, ни гордиться «крайслером» не стоило. Впрочем, я говорила Саше: «Давай, я поеду встречать Ангелу на своей „шестерке“!» Нет, ему непременно хотелось привезти ее самому. Я предупреждала: «Она не была здесь два года, многое изменилось, и если мы встретим ее на такой машине, она будет ожидать, что ее привезут в особняк с чернокожими слугами. Представь после этого: она входит в наш заплеванный подъезд с громадной щелью в стене…»
(Через год у Ангелы вышла книга прозы, и там эта щель так и зияла во всей красе, дыша подвальной сыростью.)
Не послушался. Пришлось ее готовить, чтоб не было психической травмы. Но травма все же случилась — через три дня, когда, выходя из квартиры, нам пришлось перешагивать через спящего поперек площадки алкоголика. К такому варианту я не успела ее подготовить.
К чести сказать, она бесстрашно подвергала себя столкновениям с действительностью. Шла сквозь толпу Лужников в торговые дни, когда люди похожи на нерестовую кету.
Ангела говорила, что это дает ей возможность физически ощутить жизнь. Она писатель, ее работа — ввинчиваться в сопротивляющуюся среду. Стружка летит, сверло раскаляется докрасна… «Я коллекционирую ощущения».
В Доме художника на Крымском валу она увидела двух небольших бронзовых ангелов. Один сгибался под тяжестью крыльев, упираясь ногами в землю, как атлант, как портовый грузчик. Второй был «Падший ангел»: он торжествовал, откинув крылья за спину, эрегируя, задрав к небу нос и даже палец на ноге.
Ангела целый день ходила под впечатлением, но фамилию скульптора не могла припомнить. Ничего, говорила, он бы не обиделся: человек, понимающий торжество как падение, а святость как тяжкое бремя, не может быть честолюбивым.
Спустя недели две и я пошла посмотреть на этих ангелов; труженик свода небесного стоял в углу под столом, а его падшего брата купили. Какая ошибка, их нельзя было разлучать.
Ангела считала, что ущерб западного существования состоит в несоприкосновении разных слоев жизни. Люди живут в «своих» кварталах строго по рангу, покупают в «своих» магазинах и больше не ездят общим транспортом. У нас пока все по-другому. Мы возвращались с ней в полночь из гостей, поставили машину на стоянку и шли к дому пешком. Пьяный нищий старик окликнул нас и попросил огня, но мы обе некурящие.
— Зажигалка… — мычал старик, давая понять, что не может с ней справиться.
Я подошла, взяла у него из рук зажигалку, и мне, хоть и не сразу, удалось добыть из нее огонь. Я бережно поднесла пламя к сигарете бомжа, он закурил и посчастливел.
Ангела сказала, что на Западе мое поведение было бы истолковано как безумие.
Однако сама не перестает удивлять мир своей экстравагантностью.
Когда она улетала, экипаж оказался тот же самый, что привез ее в Москву. Командир сразу узнал ее по глазам, вбирающим мир, как два ненасытных пылесоса, и пригласил в кабину. Потом она написала мне: «Мы теснились в кабине: я и четверо молодых летных офицеров; они непрерывно нажимали на все сто восемьдесят кнопок и ручек, самолет вырулил на взлетную полосу, и я составила сложную русскую фразу: „Пжалста, не забюте закрит окна!“ Потом мы мчались по взлетной полосе, почерневшей от резины всех разгонявшихся здесь когда-либо колес, вдруг все разом выдохнули: „Хоп!“ — и машина взмыла в воздух — ах, Таня, есть нечто, поддерживающее огонь нашей жизни и на какой-то миг возносящее нас в наши внутренние небеса, это нечто — фермент любви».
Командир экипажа Костя, который уже не смог вырваться за пределы гравитации Ангелы и потому заглянул и ко мне, решительно отрицал это дружное «Хоп!» на взлете, нет у них такого обычая. Но лучше было бы ему подчиниться ее фантазии.
Впрочем, у него и своей фантазии хватало. «Я ее как только увидел, сразу скомандовал: а ну-ка быстро в кабину!»
Он просидел у меня за чаем целый вечер; пока мы беседовали, у него выросла щетина.
А надо знать, что Ангела дочь офицера и с детства, с отцовских колен помнит, что запах кожаной кобуры и ремней, пропитанных сигаретным дымом и испарениями мужского тела, — знак силы. (Саша по ее просьбе достал из ящика свой револьвер и не мог понять, почему она бросилась жадно обнюхивать кобуру.)
Отец ее застрелился из своего табельного оружия на службе, когда она еще не выросла. Ему приходилось слишком много умалчивать, душа не вмещала столько. Чтобы понять его, Ангела долго писала о нем рассказ «Служба», за который потом получила литературную премию. Я была у нее в ту пору. Она расстилала на полу листы ватмана, закрепив на них старые фотографии, и подолгу вглядывалась в них, разгадывая тайну, заключенную во всякой жизни.
Я уходила с утра и целыми днями странствовала по окрестным городам одна, чтобы не мешать ей, а к вечеру возвращалась. Ангела вставала из-за письменного стола, и мы шли куда-нибудь ужинать. Она шла в чем была. То ли работала дома в выходном наряде, то ли в ресторан отправлялась в домашнем — я так и не поняла, но в этом было столько свободы!