Литмир - Электронная Библиотека

Совершенно ясно, что дело касается только ее. Но он по-идиотски спрашивает, когда она возвращается:

— Не по мою душу?

А она на ходу стирает обеими ладонями со щек алые пятна румянца... Она только помотала головой: нет, — слова не произнесла: боится, что голос ее выдаст так же, как пятна румянца.

Отец облегченно вздохнул и довольно погладил грудь: не по его душу. Он что, не понимает? — никакого ведь облегчения его душе не предвидится оттого, что звонят не ему, а ей?..

— Платонов писал, — продолжаю я мысль про статистическое отношение к жизни (тороплюсь: оттесняю в прошлое эпизод с телефоном), — что в каждом человеке есть обольщение собственной жизнью.

— Что значит обольщение? — спрашивает отец.

— Обольщение, что он что-то значит. А ведь он ничего не значит в такой мясорубке, как государство.

— Ну-ну, полегче! — осадил отец и даже привстал в сидячее положение. — Смотря какое государство!

— Да брось ты! Хоть какое! — хмыкнул я как можно небрежнее: устраиваю идейное землетрясение, чтоб засыпало обломками следы телефонного звонка. — Догосударственный человек жил общиной, он обеспечивал свою выживаемость силами общины и, конечно, не был защищен от внешних набегов и от гибели. Государство обеспечило ему внешнюю безопасность, но в уплату за нее забрало всю жизнь и свободу человека с потрохами. И государство может употребить человека в любых своих целях или вообще растереть его, как плевок, и вот ведь: все это давно очевидно, а человек продолжает обольщаться, что он — есть.

— Кто звонил? — спросил отец у матери. Дошло.

Она отмахнулась — «да так...» — и быстренько подключилась к разговору:

— Ты сказал, обольщение собственной жизнью?.. Это у детей. «Эй, народ, чего вы меня давите, я же ребенок, меня нельзя давить!» — в троллейбусе. — И засмеялась, и я тоже подсмеялся ей, хотя чего тут смешного!

— Так кто звонил-то?

Человеку дается чутье: он чует свой ущерб безошибочно. СВОЙ ущерб. Никакой арбитр не углядит со стороны никакого урона, а потерпевший ощущает его с точностью до бог знает какого знака. Да ты что, скажет ему арбитр, твоя жена ни в чем не провинилась...

— Это с работы, ты ее не знаешь! — морщится досадливо и неубедительно (не убежденно: пушок рыльца препятствует нужному выражению лица).

...твоя жена не провинилась, она вела себя в рамках правил. И только двое знают, сколько отнято сегодня у мужа в потемках души его жены. Сколько отнято энергии сердца, принадлежавшей раньше ему, и передано кому-то чужому... Муж знает это с негодованием, которое ему нечем обосновать, жена знает это с обрывающимся в страхе сердцем, но, если захочет, отопрется: она фактически неуличима.

И бедное это чутье, данное человеку от рождения, постепенно заклевывается, как худая курица на птичьем дворе. «Да брось ты, ну что за чушь!» — и ему же стыдно за свои подозрения. И чутье подавляется, и человек, окончательно отступившись от своего наития, живет дальше незрячий, без слуха, согласившийся на обман декораций, как театральный зритель. И удивляется чутью своей собаки...

И ведь я знаю кое-что и про отца, но у матери — совсем другое: у нее серьезно. У нее опасно... А у отца — так, почти на механическом уровне. У отца в кабинете есть такой телефон — прямой, мимо секретарши, только для «своих». И так случилось, что я оставался у него один, и этот телефон зазвонил, а у меня голос стал с некоторых пор походить на отцовский, и на мое «алло» мне в ухо сдобным таким, сочащимся, парфюмерным голосом: «Князь Гвидон?» — я опять: «Алло! — думаю, ошибка. А она: «Здравствуй, князь ты мой прекрасный!» И я мгновенно понял, почему Гвидон: «И к исходу сентября мне роди богатыря», а у отца как раз тридцатого сентября день рождения, и что и говорить, богатырь. Я — сухо: «Он вышел», она: «Ах, извините!» — и трубку со страху бросила.

И еще один звонок был, мужской. На мое похожее «алло» с ходу к делу: «Слушай, однокомнатную квартиру я нашел, надо только слесаря, там не в порядке сантехника, ну и ремонт, то-сё, не беспокойся, это я возьму на себя, один ключ мне, один тебе!» — Я даже не успел вклиниться, пришлось все это занятное сообщение выслушать до конца. По рангу им, что ли, положено: каждому начальнику по такой ухоженной бабенке и по тайному убежищу для игр в князя Гвидона.

С наслаждением я выдержал паузу и мстительно отвечаю: «Он вышел». Отец, наверное, предпочитает думать, что я не понял.

Но у отца действительно все это невинно. Пошло, но именно потому и невинно. У матери куда серьезнее: задевает жизненные центры. Смертельно. Видно же.

А отца я люблю. Чтоб вы знали.

Я жалею его.

Вот ведь он принял материно «с работы»! Принял, загнал в темный чулан сознания (бессознания), где постепенно будут копиться необъясненные подозрительные факты и эти телефонные звонки, пока не образуют критическую массу, и взрыв, и в его беспощадной вспышке отец увидит разом наконец всю картину от начала до конца...

А пока что мы, «забыв» про звонок, продолжаем говорить про наивность «обольщения собственной жизнью», и отец тоже вносит свой вклад:

—...опаздываю на свой прием, иду по коридору, люди на стульях затомились, человек двадцать, и тут один встает мне навстречу и радостно так: «Здравствуйте, Юрий Сергеевич! А я — к вам!»

Отец смешно изобразил этого простодушного человека, который, видимо, уже был однажды и отец имел неосторожность назвать его по имени-отчеству (заглянув в заявление) и пожать на прощанье руку.

— Ну, и ты? — с преувеличенным интересом спросила мать (такой вот общественный договор: вы мне не замечаете телефонный звонок, а я вам за это — интересуюсь...).

— А я: «Счас-счас...» — и нырь в кабинет. Потом уж и не узнал, кто из них был он. Видимо, он как-то догадался, что Земля вертится все-таки вокруг Солнца, а не вокруг него.

Отец помолчал и припомнил еще:

— А одна бабенка, молодая, с виду неглупая, давай демагогию разводить. «Ну почему, скажите, почему вся наша жизнь такая, ведь мы же все свои, соотечественники, почему мы только затрудняем все друг другу, вместо того чтоб облегчать?» Ну, я ей показал! Стоп, говорю, мадам, давайте уточним. Вот мы с вами соотечественники. Вам нужна квартира. И вашему соседу. А у меня она всего одна, я должен между вами выбирать, я в затруднении. Ну так и облегчите мне мое затруднение, заодно и соседово, откажитесь от своих притязаний! А, молчите? Ну, тогда давайте сменим интонацию и рассмотрим дело не на основе братства, а на основе формальной справедливости. Так оно надежнее!

И взглянул на мать победно, доблестный, мудрый, как Соломон.

Нам и хорошо вместе, и тяжко. Каждый из нас слегка поужался, искривился, чтобы соответствовать остальным двум — так морковки иногда растут, перевившись. Мы все слегка врем в этом искажении, мы все грешим против своей сути, мы утаиваем свои отдельные интересы, идущие во вред другому из нас. Это, конечно, неудобство. Но мы получаем компенсацию: уют нашего суммарного поля, в котором мы привыкли расслабляться и укрываться от стихий.

Больше всех врет, пожалуй, отец, но страдает от этого меньше всех из нас троих: привычное дело вранье, работа такая. Как я понял, чем выше начальник, тем сильнее он угнетен сверху. Отец бывает доволен только тогда, когда довольны им — сверху. Другой радости он уже и не знает. Привел чье-то очередное неотменимое «надо» в исполнение — и счастлив. Если вдруг между двумя «надо» образуется пауза, он не знает, куда себя деть. Однажды пошел в отпуск, до путевки оставалось два пустых дня — и такая навалилась на него тоска без неотложной работы! Сам вскакивал на телефонные звонки: надеялся, что принудят сейчас же действовать. Читать не мог, гулять не мог, телевизор смотреть не мог. Как он обрадовался, когда позвонили: случился пожар в каком-то учреждении, жертвы... Снялся с дивана, ринулся принимать меры, выяснять. Скоротал время до путевки.

Иногда разобидится на меня:

— Ты не видишь, как я пашу!

50
{"b":"836296","o":1}