Достаточно выработать и заслать в ноосферу идею, и она сможет быть противоядием реальным ранам жизни, составит им противовес. Как шест в руках канатоходца. И вымысел сможет уравновесить реальность, если его энергия окажется достаточно велика. И через обратный импульс ноосферы сможет воздействовать на материю. Если подолгу, помногу мысленно настаивать на чем-то (я выберу на чем...).
Сила заклинаний держится на этой энергии.
Проверим же, отбросит ли ноосфера на события хотя бы слабую тень моего умысла?
Если достаточно напрячься, можно лепить и поправлять руками ноосферы живые события и живых людей...
Дед пробежал из дома в огород, спохватился надергать гостям редиски. Олеся, смеясь, вышла на веранду, крикнула в темноту:
— Я помогу вам, Михаил Васильевич! — но не двинулась с места, ждала поспешного отзыва:
— Не надо! Я сам. Не пачкайтесь.
По сырым и прохладным полям — к электричке.
Мы не разговаривали. Я нарочно шел позади, чтобы без помех лелеять свою идею создания реальности через ноосферу, через ее обратный мостик (вот способ селекции нового человека, куда там Фридриху Ницше и Платону-Аристоклу с их животным выведением высокопородных людей! Вот кто новатор-то — я!).
Олеська романтично шагала впереди и, может быть, ждала, что с ней заговорят, но было некому: Феликс шел обочиной, руки в карманах, и насвистывал себе под нос, Олеськой совсем не интересовался: не тратил энергии на бесполезное. Он был целеустремленный, Феликс. Попробуем поработать над направлением его цели!
А что я сделаю с Олеськой? В моем селекционном эксперименте я, Пигмалион, какую бы хотел вылепить себе Галатею, а?
А сам себя? Нет, себя мне не удастся вымыслить: я не вижу себя со стороны и не знаю, за какое место ухватиться. Я неопределенный, как Гамлет.
Пусть буду Гамлет. Перекроим мировые сюжеты.
Смотри, Феликс, как это делается
Город наш на плане похож на звездчатый кленовый лист, и потому отовсюду близок край. На одном таком краю, у кромки леса, воздвигают памятник герою труда, земляку, академику. Ровняют бульдозерами землю, корчуют пни, заливают фундамент. Отец изводится: сроки, сроки! Как обычно, дата, к которой академик должен сидеть на месте в глубокомысленной научной позе, назначена и не может быть передвинута ни на час. Идиотизм, к которому мой дорогой отец преданно причастен. Всегдашняя ответственность заданий придает его лицу значительное выражение, с которым он, появляясь дома, не поднимая усталых век, делает лишь знак рукой: поесть — и тотчас отпадает на диван.
Отлежится, придет в себя — и снова годен к употреблению, о чем тут же дает знать:
— Народ, сволочь, беспокоится, что это затеяли строить у леса, у озона, не дом ли для начальства!..
Лес, как известно, давно объявлен неприкосновенным. Городу запрещено расти в сторону леса. И вдруг — что-то строят...
— Народу-то вы уж костью в горле, — отчужденно роняет мать.
В последнее время она что-то перестала солидарно примыкать к отцовской важности. Недавно ходила — сознание государственной ответственности через край, а тут вдруг треснул ледяной монолит, полынья ширится, мать отъединяется на своей отколовшейся льдине. Отца это, видимо, тревожит: он борется за былой пиетет и стал хвастлив.
Вот он уже открыл рот напомнить чем-нибудь, какой он великий, но я перебил:
— А действительно, почему памятник? Еще куда ни шло — скульптура, метафора искусства, но еще один бестолковый монумент! Тогда уж лучше бы теннисный корт, например.
— Вот именно: ладно бы скульптура! — необыкновенно живо подхватила мать. — Скульптура выражает, а памятник изображает. То есть ничего не делает. Тому же самому скульптору заказали бы на его усмотрение, чего душа пожелает. Так нет, целевой монумент за двадцать тысяч рублей! Мало их еще, монументов! Тут в автобусе ребенок матери говорит: «Дяденьку каменного дождем промочит». По площади как раз проезжали. А старушка такая старорежимная, идейная не стерпела: «Это не дяденька каменный, а дедушка Ленин!» Мальчишка в спор: «Дедушки бывают старые, а это — дяденька, правда же, мама?» Мама подтвердила, а старушка рассердилась, что так плохо нынче воспитывают детей, из автобуса выбежала вон.
— Ты-то чему тут радуешься? — Отцу не понравилось, как она рассказала.
— Пап, но действительно, почему не корт? — продолжал я приставать. — Это было бы нужнее.
— Или больницу! — поддакнула мать.
— Был бы корт, — сказал я, — больница бы не понадобилась. Это объекты взаимозаменяемые.
— Проект утвержден в незапамятные времена, машина раскручена, и тут решаю не я! — с заносчивой скромностью отрезал.
Задетый домашним идеологическим сопротивлением, он вступает на путь борьбы и красной пропаганды:
— Как-то был французский фильм: жители отстояли свой город от строительства свинцово-цинкового завода, отвели от города беду. Но мы не Франция, и нам бы не пришло в голову переваливать это на других. Кому-то ведь все равно придется брать на себя. — И он внушительно, воспитывающе посмотрел на меня. — Кстати, — вспомнил и сам же засмеялся: — Тут какая-то бабка исхитрилась в нашей атмосфере дожить до ста лет, уже и центральная пресса отметила небывалое достижение!
Он лежит на диване, большой, громоздкий, не по нашей квартире с потолками в два семьдесят пять. Мать скользнула взглядом по его ступням, по его носкам, и брезгливость мелькнула в лице; отвернулась. Я застукал ее: не любит...
— Ну а тебе лично, пап, есть разница, что строить: корт, больницу или памятник академику?
— Лично мне — лишь бы в срок.
Мать, вынимая из шкафа свежее постельное белье, с упреком оборачивается:
— Вот, и вы все такие! Только рассуждаете про идейность! — И смотрит требовательно, глаза растопырив.
— А что тут безыдейного? Я — работник!
— Мам, — говорю примирительно, — индусы считают, есть три пути приближения к истине: философский путь — умозаключений; религиозный путь — духовного экстаза; и путь праведного труда. Пашешь ты, делаешь свое дело — и так же ты идешь в направлении истины, как и философ, не меньше.
Все-таки я люблю своего отца. Я не дам его в обиду. Особенно при таких смутных обстоятельствах, какие появились у матери и понуждают ее придираться к отцу (кого предашь — перестаешь любить. И ищешь этому причины. Разумеется, и находишь).
— Стоящая теория! — одобрил с дивана отец.
— Да? — возмутилась мать. — А если твоя работа — казнь, если ты палач и если ты очень хорошо делаешь свое дело, а? — и смотрит на нас — то на одного, то на другого, бледная, гневная. Какой-то действует в ней подводный вулкан: волны на поверхности ходуном, а ветра-то нет...
— Ничего себе, аналогии! — обиделся отец.
— Впрочем, — пытаюсь я защитить его еще одним способом, — и корт, и памятник, и больница — вещи одинаково второстепенные. Академик Амосов считает, если медицину устранить вообще, то статистика здоровья ухудшится только в первое время, а потом вернется на прежний уровень. То есть статистически медицина бесполезна. Где-то, в Албании кажется, отменили здравоохранение вообще, все деньги пустили на физкультуру, люди теперь сами занимаются своим здоровьем. И ничего, за два года все хроники поумирали, и жизнь снова наладилась.
— Вот видишь, — простирает отец с дивана в сторону матери рассудительную руку.
— Отлично, отменим медицину, и если ваш ребенок умрет по врожденной слабости, утешайтесь статистикой, — продолжало в ней кипеть зелье отвращения ко всему, что исходит от отца: ступни ли в носках или идеология.
Раздается телефонный звонок. Она бросается в коридор к аппарату и прикрывает за собой дверь.
— Почему бы и не научиться, в конце концов, относиться к себе статистически? — заявляю я мудро.
Отец прислушивается к тому, что происходит у телефона.
«Нет-нет... — слышится. — «Ну, мы это обсудим...», «Нет-нет».