— А насовсем отдашь?
— А вам зачем? — жалеет.
— Для яда, Олеся. На случай войны, — говорю я небрежно. — Чтобы раз — и всё.
Пусть попробует теперь не дать. Из самолюбия она должна сейчас проявить равную небрежность — моральное бесстрашие.
— Я тоже заведу себе флакончик, — вдруг говорит Феликс. — Только попроще, из-под пенициллина. Без повышенной эстетики. Это для дам важно: из какой посуды выпить, в какой позе умереть...
— Ты же говорил, что бессмертен! Над тобой, кроме не знаю чьего взгляда, не властно лезвие ни одного ножа!
— Разве я сказал, что мне для себя? — великолепно усмехнулся Феликс.
— Ничего себе! — оторопела Олеся.
— Это он сегодня Ницше начитался, — объяснил я. — Осмелел чрезвычайно.
— Пузырька из-под пенициллина хватит, Слав?
— Кого же ты собрался отравить? Секретаря обкома комсомола? И узурпировать его трон. Тогда не понадобится ни шоу мира, ни телемоста с Калифорнией, власть и без того будет в твоих руках. Насладишься ею.
Феликс и не взглянул на меня:
— Говорят, алкоголиков ни наркоз не берет, ни яд?
Мы с Олеськой с интересом на него глядели. Не получив ответа, он очнулся, посмотрел на нас и сказал:
— А что, взять и стряхнуть последние путы. Иначе не подняться. Нужна свобода — ракета-носитель, и — за пределы тяготения.
— Как у тебя язык поворачивается! — догадавшись, ахнула Олеся.
— И тебя убьет мораль, как Офелию! — пригрозил Феликс.
— Я восхищен смелостью речи! — выразил я.
— Твой начальственный родитель, — накинулся на меня Феликс, — это твой первоначальный капитал, ты не на пустом месте начинаешь жить. А я не то что на пустом, а еще и в яме. Мне еще до нуля — карабкаться да карабкаться!
— Перестань так говорить! — всерьез рассердилась Олеська. Так всерьез, что Феликс обернулся ко мне:
— Ты смотри, какая энергия выпрастывается на превозможение моральных аксиом. Олесю аж знобит с непривычки. А меня горячит.
— Это адская энергия, — говорю я. — Смола в котле именно от нее закипает.
— Ну и что, что адская? Главное, чтоб тепло выделялось. Сам же говорил: если оценивать идеи и поступки лишь по их энергетическому наполнению... Умелое чередование энергетических взаимодействий позволяет человеку сохранять тепловое равновесие. Можно пользоваться в жизни всеми средствами энергопитания: от поглощения пищи и солнечного обогрева до привлечения темных сил.
Олеська дрожала. Я спросил, что он имеет в виду под темными силами.
— Возьмем, например, мат, — он подмигнул Олеське: — Не пугайся, я ничего не скажу. Вдумайтесь: почему мат под запретом? Это — магические слова для призыва на помощь темных сил, энергетические заклинания. Сакральная энергия. Увязла у мужика в грязи телега, лошадь не вытягивает, и мужик ее кнутом и в сердцах: в бога мать и креста бога! И лошадь вывозит: сатана радостный тут как тут, прибежал на подмогу. В случае крайней нужды можно и сатану позвать. Но нечасто. Бабушка чертыхаться не велела, чтоб лишний раз его не звать. А то запродашь душу и погибнешь: настолько уже задолжался сатане, что идешь с молотка в оплату долгов. В старинных селах, между прочим, матом пользовались экономно. Это городской плебс, растерявший всякое жизненное чутье, тратит его бездарно. И долго не живут, заметьте.
— Средневековье какое-то, — фыркнула Олеська.
Феликс язвительно засмеялся:
— Ты, Олеся, конечно, это все уже превзошла. Доразвилась...
— Будем считать, что вы пошутили, — сказала Олеська, упрятала в стол синий флакон, с застенчивой грацией скользнула со стула и подошла к магнитофону.
Квадрат закатного солнца упирается в стену — лбом как бык, неподвижно, прозрачный тюль у открытого балкона колеблется, но не может поколебать упорства этого квадрата.
Печально поют по-английски, как счастливы они: молоды, любят, и лету не видно конца, но они знают: пройдет жизнь, и месяцы лета станут коротки, а зимы удлинятся и в конце концов сомкнутся одна с другой без просвета.
Правильная песня: печальная, как и должна быть песня о счастье: ведь оно длится, длится, да и кончится же. А они так хотят его, счастья, все они — как Олеська. Это лишь мы, другие, понимаем: оно невозможно.
— Осчастливить любимое животное, — сказал я из Шопенгауэра, — можно только в пределах его сознания и сущности. То же и с человеком: для каждого предрешена мера возможного для него счастья. Чему вторит Владимир Соловьев: «Милосердие ко всем заставляет меня желать всем высшего блага, но я знаю: оно состоит не в сытости, оно вне органического существования, поэтому доставить истинное спасение низшим тварям мы совершенно не в силах».
— Низшим тварям! — с наслаждением повторил Феликс. Он вспрыгнул рядом со мной на подоконник, присоединяясь ко мне и к Владимиру Соловьеву. — Нет, мы не в силах доставить счастье низшим тварям! — И захохотал злорадно, как Мефистофель.
Олеська опустила ресницы, они дрожат, напугал Феликс бедную своими речами. Феликс это любит.
Вот он отвел рукою тюль, встал лицом к закату — воодушевленный, запрокинув голову. Олеська тайным подглядом — сквозь блестящую чащу ресниц, лицемерно опущенных, глядит на его профиль — гибкий тростник, прогнувшийся для лучшей устойчивости. Интересно, действует это на нее? Я не ревную, мне интересно.
Придет ее отец после нашего ухода — лоб, возведенный лысиной до макушки, упрямее квадрата настенного света, будет долбить методично, высекая, как каменотес, ровный многоугольник ее судьбы — аккуратный постамент, на котором взойдет ее будущее. Он мечтает видеть ее врачом. Меня он мечтает не видеть вообще. Полоний. Его бы воля, он... А он уверен, что воля — его... И не сомневается. А Олеське остается лишь мягкой прокладкой простилаться меж зубьев двух шестерен. Я вас уверяю, она не страдает от этих деформаций. У Шекспира страдала, свихнулась, сломалась. Здесь — в жизни — уцелеет. Разумеется, она права, у Шекспира — натяжка.
Ну что ж, она не лишена...
Ей бы участвовать в лете — на равных с ветром, солнцем — ну, например: солнце жарит, ветер веет, Олеся бежит, земля родит, растения привстают на цыпочки. Органическое счастье слияния с природой. И вот, вместо того чтоб на солнечном ветру восполнять собой недостающее движение природы, она сидит, учит формулы химии.
Нет, не лишена очарования.
Может быть, сила и ее умишка как-то движет солнце и светила.
— Ты уверена, что это — для тебя? — киваю я на учебник химии, на всю ее будущую медицину. Сам усмехаюсь: ну откуда ей знать, что — для нее? Из нечленораздельного лепета ее воли отчетливо доносятся разве что самые общие «хочу» — растительные. Организм, возводящий свои первичные потребности в ранг категорического императива — «а как же!».
Попробуй не по-ихнему!
С годами задубеет до каменности папаши, и каждая морщинка на ее затвердевшем лице будет вещать: «А как же!» А как иначе. А пока робеет, сомневается. Стесняется.
— Да, уверена! — говорит, набравшись духу, но тут же и прыскает, не выдержав и секунды, как гирю роняет из рук. — Да какая разница? — восстает, бунтует: ну чего пристал? — Если у меня нет талантов!
— Уж лучше иди в портнихи. Или «в монастырь, или замуж за дурака». Платон считал, что для благоденствия страны каждый должен заниматься своим делом.
Из сказанного женщина слышит только приятное сердцу или понятное. Она немедленно отозвалась только на то, что услышала:
— За дурака? За тебя, что ли?
Это, значит, оне обидемшись...
— Феликс, — говорю я, — ты еще не прочитал у своего любимого автора, что обидчивость — из главных признаков психологии дикаря? Для него просто трагедия, если о нем думают «не так». Для него всегда «быть» происходило от «слыть». И только нам, способным стоять на своих ногах, без подпорок чужого одобрения, начхать, кем мы кажемся вам, — обращаясь с последними словами к Олесе.
Феликс сказал:
— Я прочитал у него: если бы женщина была существом мыслящим, то она, тысячелетия проведя на кухне, уже давно открыла бы величайшие физиологические законы и овладела бы врачебным искусством!