Литмир - Электронная Библиотека

Масла в огонь! Огонь вздулся, брызги шипящего масла посыпались искрами, не будет нам пощады:

— А женщина всегда и была врачом, ведуньей, бабой-ягой! Если ты хочешь знать, женщина может! Я докажу тебе! — Это ко мне, Феликс не в счет. Это ведь я нанес ей кровную обиду. От Феликса небольно, от меня больно. Я предатель. Ах ты, милая моя. Но каково их женское тщеславие! Этак ведь можно додразнить их до чего-нибудь серьезного. Само по себе серьезное их не вдохновит, но вот чтобы «доказать» — запросто. Хоть в огонь, хоть в замужество, хоть в самоубийство — одинаково.

А что, пусть преступление моего теоретического подсудимого будет состоять в том, что он идейно привел к смерти такую вот Олесю. Может получиться интересно. Убийца он или нет? А?

Но музыка... Подоспела на магнитофоне. Кто это, умный, сказал, что музыка — прообраз мироздания, и сумевший пересказать ее словами объяснил бы мироустройство. Недаром тело слушается музыки вернее, чем мысли. Ведь тело знает больше, чем разум.

Феликс выпрыгнул на середину комнаты, подтянулся, дал себе секунду собраться — и пустил, бросил себя в танец, как в водоворот. Стройные ноги его, чуть присогнутые для пружинности, четко работали, поочередно включая безукоризненно эластичные мышцы. Я любовался. Олеська любовалась. Между мною и Феликсом была раньше нежная дружба, в иные минуты желавшая тесного объятия (вот я уже и испугал вас, а? Но я не дам вашим подозрениям смутить меня. Когда мне было лет двенадцать и мой доберман бесился и рвался с поводка в безудержной свадебной судороге, я презирал его за подверженность низким инстинктам — «ты же благородная собака!», я хотел его насильно оградить от падения. Не было во мне сочувствия к его презренной нужде. Я хорошо запомнил, чего я лишал своего пса. И когда я подрос, и когда услышал этот дикий зов в собственной почерневшей крови, я уже не имел права пойти на поводу у животной этой силы. Не выше ли я своего пса? И потому не бойтесь, что я не держу своих мыслей на привязи. Они не кусаются).

Итак, Феликс отплясывал, а по лженаучной теории Корабельникова (моя мать так и говорит: по лженаучной теории Корабельникова; я не знаю, кто это такой) , человек, двигаясь, работает как колебательный контур, меняя в движении свою электрическую емкость и индуктивность, и тем самым генерирует электромагнитную волну. Мы способны воспринимать это излучение — песнь танцующего тела. Мы волнуемся, если резонанс... И потому понятно, отчего я терпел-терпел да и вскочил, и меня повлекло, и ноги мои попытались повторить слаженный Феликсов танец, я сработал как колебательный контур в резонанс. Но скоро ноги сбились с такта, заклинились. Да и музыка кончилась.

Но ведь Олеська даже не двинулась включиться в наш танец!..

Я сказал Феликсу:

— Вот тебе еще одно энергетическое взаимодействие: с музыкой. Музыка синтезирует из хаоса гармонию, связь и ритм, и она подзаряжает организм, сообщает толчок. Музыка, кстати, может быть и опасна, когда работает против божественных усилий синтеза. Разрушенность мелодики отнимает энергию, увеличивает энтропию — и бэмс, разрыв цепочек сознания, человек опрокинут в деструкцию.

— Тебя слишком много, Слав! — пожаловалась обиженная Олеся.

Обида: ее маловато. Она хотела бы занимать побольше места. Но чем?

Феликс обрадовался и говорит:

— Дай мне это взаймы, для идеологического знамени. Для борьбы с тяжелым роком, я этим на корню закуплю наших официальных идеологов.

— Ты слышала, — известил я Олесю, — Феликс у нас рвется в вожди. Для начала он шарахнет по умам телемостом с Калифорнией, чтобы уж весь крещеный мир понял, какой у нас Феликс великий человек.

— Да, — подтвердил Феликс. — Пока не объявишь, что ты великий человек, сами не допрут.

Я взглянул на часы:

— Пошли отсюда, Горацио, скоро папа-Полоний заявится.

— Идем, Гамлет!

И, черт возьми, как прекрасна юность. Мы шли, и я знал: это юность, она пройдет, так не будет уже никогда. Чтоб идти, никуда не спеша. И чтоб вечер никак не кончался.

— Что-то она все же дает мне — как музыка, которая человека приводит в порядок через слух. Ее вид, вот что! Ты был когда-нибудь в доме престарелых? Там невозможно, организм сразу вразнос идет. Стена, в которую окончательно уперлась жизнь, всё, будущего нет. Вблизи всякого старика должен быть ребенок, иначе что-то рвется в психике. И, может быть, я, натерпевшись за книгами умственного насилия, как раз и нуждаюсь утешиться о невинную глупость Олеськи, а? Я иду с ней по улице, ветер волосы ее шевелит, и мне бы схватить ее, стиснуть и сожрать, а я не разрешаю себе даже поцеловать ее. Знаешь, кошка — она не съедает мышь сразу. Она сперва упивается желанием, готовым исполниться.

— Вот она тебя и сожрет, — рассеянно отвечал Феликс. — Заманит тебя в святое дело стада: увеличение поголовья. И ведь замычишь и потопаешь! Хоть и не сразу, хоть и, как кошка, откладываешь это на потом.

— Замечательно, Феликс! — Как замечательно, что мы сегодня встретились! Ты так и подбрасываешь мне дров в огонь. Итак, мотив идейного убийства готов: спасение друга. — Ты — мой друг, и ты не хочешь, чтоб меня втянули в мирное стадо. «К чему стадам дары свободы? Их надо резать или стричь». Вот видишь, и Пушкин. Чем не ницшеанство? Между прочим, и Платон. Тоже предлагал размножаться селекционно. Чтоб, по крайней мере, вид не ухудшался. Нравится тебе эта мысль?

— Женщины не согласятся. Для них эта глупость — любовь — святое…

— Но ты-то согласен, что селекция и развитие вида — единственное, что могло бы придать смысл существованию этого стада? Погоди, к этому еще придут. Генофонд-то спасать надо. Еще вспомнят друга Платона.

— А себя, — спросил Феликс, — ты считаешь пригодным к «развитию вида»?

— Что ты, душа моя Феликс, ты разве не видишь, я из комиссии, которая отбирает претендентов. Только так высший тип человека может участвовать в стадных делах.

— Слушай, такой головастый, а такой наивный! Да чтоб ты сидел в этой комиссии и имел власть отбирать из толпы, тебе же нужен целый аппарат подавления — государство. Тебе же партия нужна! А партии нужен вождь. Я. Человек высшего типа вроде тебя нуждается в человеке вроде меня.

— Не годимся ни ты, ни я. Как говорил мой дед, история показывает, что лучше всего управляли государствами наименее способные люди. Грубым умам это дело дается лучше. Женщины, дети и безумцы справлялись.

— А это мысль: посоветоваться с твоим дедом. Он знает. Видишь ли... Конечно, требуется подобие идеи — ну, там, благо народа, как обычно. Хотя ясно, что народ — это лишь куча щебня, засыпанная в фундамент власти. Но без фундамента нельзя, значит, нельзя без народа, и нужна идея «блага» для завоевания этого народа. Мне кажется, вопрос власть — народ состоит только в соотношении доз: сколько я имею права взять себе, а сколько должен отдать в пользу народа. Короче, мне нужен рецепт этого зелья, этого варева, на котором держится власть. И сколько подсыпать приправы: свободы, равенства, братства и чего там еще. Нужна химическая формула.

Прошла цементовозка, нароняла жидких плюх.

Мы условились с Феликсом съездить к моему деду, который безвылазно живет на даче, ковыряется в огороде и читает. Он любит, когда приезжают.

И я затонул в одиночестве вечера. Проспект, недавно отмытый от пыли, завороженный предчувствием лета, простерся с востока на запад, как бы блаженно потягиваясь, и я вспомнил один спелый вечер прошлого лета — я бежал по лесной дороге, потом плыл по озеру, разламывая тишайшее его стекло, остерегаясь лишнего всплеска, потом вышел на берег, оделся и побежал сквозь сумерки назад, мой смирный ум дремал, забыв выделяться из моего здорового, гармонично работающего тела, он растворился в моих костях и мышцах и — дальше — в придорожной траве и в самом озоне воздуха, и я не ощущал больше его отдельного биения; дед поджидал меня на веранде, чайник уже вскипел, и мы встретили темноту, не зажигая света...

43
{"b":"836296","o":1}