никогда и не появилась в печати. Сначала ее отложили, потом тема была снята руководством. Может быть
потому, что вся остальная информация была собрана такими же (а то и еще более невежественными) репортерами, а может быть и потому, что новая, более актуальная культурно-политическая тема оттеснила
юные дарования на второй план. Мое время, которое я принес в жертву казавшейся мне серьезной
публикации, пошло, что называется, псу под хвост. Возьмем другой пример. Журнал «Der Spiegel» в свое
время очень поддержал меня; мое переселение на Запад, стало, разумеется, привлекательным
«политическим» сюжетом; де-
36
кабрьский номер «Шпигеля» (1979) стал началом целой кампании. В 1987 редакция решила посвятить мне
новую публикацию, оформленную как интервью. Меня посетил сотрудник журнала и записал на пленку
длинный монолог. Я стремился сказать обо всем самом существенном, не отвлекаясь на случайные, второстепенные вопросы, и невольно оставил за собеседником роль немого слушателя. Посетитель получил
семьдесят минут устного текста — вполне достаточный материал для публикации. Тем не менее, он
позвонил на следующий день, чтобы посоветоваться, как поступить дальше: мой монолог никоим образом
не был похож на запланированную беседу. Мы согласились на том, что текст можно разделить и
сопроводить вопросами; получившийся монтаж мог заменить интервью. Так он и поступил, после чего
послал мне уже окончательный текст. Я потратил еще пять-шесть часов на поправки в своих «ответах».
Проделанная работа понравилась журналисту; к тому же мои усилия в известном смысле облегчили ему
работу. Вскоре я получил вторую корректуру и посвятил ей еще часа два, стремясь уточнить важные, на мой
взгляд, детали, и отослал в «Шпигель» окончательную версию. Опытный репортер, казалось, остался в
высшей степени удовлетворен формой и содержанием статьи. Да и наше взаимопонимание и плодотворное
сотрудничество пришлись ему по душе. Однако многонедельное ожидание и поиски интервью на страницах
«Шпигеля» оказались тщетными; в конце концов, тот же журналист дал мне знать, что, к сожалению, публикация не со-37
стоится. Основание: «Слишком профессионально, слишком специально, слишком лично, а потому для
наших читателей не подходит». Опять мимо.
He-публикация имеет хотя бы одно преимущество: то, что не напечатано, не может, по крайней мере, стать
предметом ложных толкований. Породить таковые может даже перевод. В 1978 произошло нечто в этом
роде в Израиле, где мое интервью, данное частично по-английски, частично по-немецки, было переведено
на иврит, которого я не понимаю; а с иврита на русский. Меня спросили, не боюсь ли я потерять советский
паспорт, подобно Ростроповичу? Ведь я поехал в Израиль, не имея официального разрешения. Я ответил, —
на иврите было опубликовано: «Жаль, что Ростропович после отъезда ни разу не смог вернуться в Россию,
— хотя бы с концертами! Об этом мечтали многие, кто почитает его искусство».
Так я выразил свое сожаление. Одна из русских эмигрантских газет перестроила мое высказывание
следующим образом: «Если бы Ростропович был советским музыкантом, он не покинул бы свою страну и
продолжал бы там выступать». Оба эти текста в целом вроде бы совпадали с произнесенными мною словами
— но весьма приблизительно соответствовали их смыслу. В поисках собственного пути, все еще с
советским паспортом в кармане и постоянным местом жительства в Москве, я пытался выразить всеобщую
печаль по поводу того, что Ростропович, а с ним и его музыка навсегда покинули страну. Конечно, мои
слова о том, что он должен был попытаться добиться права на приезды с
38
концертами, были наивны, — политические хитросплетения вокруг виолончелиста были куда сложнее.
Прославленный музыкант к тому времени уже потерял советское гражданство, а публика — надежду
услышать своего любимца. Несправедливость разыгрывалась на глазах у всего мира. Русская эмигрантская
газета строго следовала политическим реалиям и формальной логике моего ответа. Само собой, мне и в
голову не приходило считать Ростроповича ответственным за действия партийных чиновников. Но прессе
трудно было поверить, что мое, Москвой не санкционированное, присутствие в Израиле не преследует
никаких политических целей, раз я возвращаюсь обратно в Советский Союз. Таким образом, смещенный
акцент — субъективно внесенный журналистом — привел к отчуждению, которое позднее повлекло за
собой напряженность отношений между виолончелистом и мною. У Ростроповича и, возможно, у некоторой
части русских читателей-эмигрантов создалось впечатление, будто я решил его поучать или, того хуже, исполняя чье-то поручение, вел политическую игру.
Если уж простой перевод оказывается так опасен, что говорить об изменениях, вносимых журналистом!
Иногда ситуация и в самом деле безнадежна. Стоит ли удивляться тому, что Д.Д.Шостакович — прежде чем
он наговорил тексты, послужившие основой книги Соломона Волкова «Завещание», — неохотно
разговаривал с прессой, а если уж шел на это, то давал ничего не значащие ответы, угодные советскому
режиму? С какой стати было ему отдавать себя в жертву легкомысленным представите-39
лям печати, думавшим лишь о заработке и готовым в погоне за сенсацией без малейших колебаний подвергнуть композитора огромной опасности? Его судьба и душевное состояние были им совершенно
безразличны. Шостакович оставался темой лишь пока его можно было продавать в качестве товара.
Какая, спрашивается, была польза известному дирижеру Серджиу Челибидаке от распространенной цитаты, что Герберт фон Караян — это «Coca-Cola»? Ведь и она была искажением, — минимальным, но решающим
сдвигом сказанного. Замечание Челибидаке относилось в данном случае вовсе не к искусству фон Караяна, а
к тому, что ловкие дельцы продают записи фон Караяна как кока-колу.
Имеют ли интервью смысл и когда следует их давать, — этот вопрос каждый должен решать сам для себя.
Радость они приносят редко.
Конечно, люди прессы не всегда несносны. Среди них — как и среди музыкальных критиков — есть не
только марионетки. Многие умеют чувствовать, имеют собственные идеи, искренне испытывают
восхищение и не торгуют своими (часто вполне справедливо негативными) убеждениями.
Назову Хильке Розенбум из «Stern», которая, получив задание редакции написать статью, путешествовала
вслед за мною. Она всегда оказывалась рядом, если появлялась возможность для разговора. Предпочитая
оставаться в стороне, она работала, наблюдая и проникаясь происходящим. Я думаю, мы испытывали друг к
другу уважение. Ее статью — в отличие от других — можно назвать достоверным творческим портретом.
По крайней мере, я узнал в
40
нем самого себя, хотя описанное все равно оставляло открытым вопрос - должны ли посторонние, в
особенности привыкшие к сенсациям и рекламе читатели иллюстрированных журналов - узнавать столько
обстоятельств из личной жизни артиста? В конце концов, все важное в нашей профессии передают звуки.
Художник - человек, чья жизнь нуждается в прикрытии, и поэтому он не должен терять права на
неприкосновенность.
Творческое начало подобно фотопленке. Дневной свет губит его. Опасность чрезмерной откровенности по
отношению к бесцеремонным наглецам всегда существует, - об этом свидетельствует замечательная книга
Арона Боденхаймера: «Непристойность вопрошания» (Die Obszönität des Fragens). Вот и теряешься, что
ответить журналисту, подобному тому, который допрашивал меня в Сингапуре: «Какую надпись вам
хотелось бы иметь на своей могиле?»
Маэстро П.
Hесколько лет тому назад самый высокооплачиваемый певец в мире, Луччиано Паваротти вышел на сцену