Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Создавалось ощущение, что музыки здесь гораздо больше, чем людей, желающих ею насладиться. Казалось, количество поющих голосов значительно превосходит количество внимающих ушей, потому что улочки поселка еще не заполнились вечерними гуляющими. В заведениях еще не галдели пьяные, еще не извивались танцующие, а музыка уже звучала повсеместно, и по маленьким танцполам уже носились разноцветные пятна, но лучи не высвечивали пока ни одной пляшущей фигуры.

Звучали одновременно песни разных десятилетий, сообщая о том, что приморские обитатели открыты всем временам, как и само море. Многие песни (как веселая девичья попса, так и меланхоличный мужественный шансон) обращались к маме. И, видимо, небо было этой мамой, потому что оно утешало и смешивало воедино все поющие сердца.

Снова стою одна,
Снова курю, мама, снова.
А вокруг тишина,
Взятая за основу…

Или:

Мама Люба, давай, давай, давай.
Мама Люба, давай, давай, давай

Или:

Мой любимый самый,
Улетаю, таю – ну и пусть.
Не звони мне, мама,
Я сегодня ночью не вернусь…

Или:

Mamma! Mamma mia! Let me go again!

Или:

Не жди меня, мама,
Хорошего сына…

Или:

Muter! Muterrrrr!!!

Встречались в песнях и такие адресаты, как «Мама Одесса», «Мама Америка» и даже «Мама Галактика».

Или:

Скажи мне, мама,
Сколько стоит моя жизнь?

Или:

Мама, я жулика люблю,
Мама, я за жулика пойду.
Жулик мой в кандалах,
А я фраера в шелках.
Мама, я жулика люблю!

Или:

Mother! Mother! Let me…

Или:

Возьми две копейки,
Домой позвони:
До свиданья, мама!

Все эти голоса звучали из воздуха, как голоса бесплотных духов, расставшихся с телами, и все они взывали к матери, как к самой материи, то умоляя о возвращении в бренный мир, то требуя отпустить их на волю, требуя окончательного освобождения: «Mother, Let me go! Mamma mia, Let me go again! Mamma, never, never Let me go!»

Но ни то ни другое невозможно: никогда эти голоса не вернутся в тела теплые и вертлявые, и никогда тела не отпустят их от себя: они всегда будут вращаться вокруг тел, обеспечивая их танцы, совокупления, опьянения, питая их отдыхом и радостью, энергией и тоской, соборностью и одиночеством.

Конфуций спросил: «Разве небо говорит?» Нет, небо не говорит, оно поет. Поет тысячью голосов, воспаряющих над землей.

Глава восьмая

Стихи и рисунки моей мамы

Когда мне было шесть, семь и восемь лет, мы с мамой и папой жили втроем, в трехкомнатной квартире на одиннадцатом этаже большого белого брежневского дома. Та местность казалась отдаленной от городского центра, недавно застроенной белыми простыми жилыми домами, вокруг еще сохранялось какое-то слегка растерянное состояние окраины, насыщенное как бы отчасти диким простором, а за окнами нашими разверзалось раздолье настолько открытое, что в ясную погоду видно было, как на горизонте вспыхивают золотыми искорками очень далекие, но все же узнаваемые купола кремлевских соборов. «А из нашего окна площадь Красная видна» – говорилось в известном детском стишке. Но нет, из нашего окна Красную площадь было не разглядеть, но микроскопическая колокольня Ивана Великого прочитывалась довольно отчетливо на линии горизонта, а рядом посверкивала на солнце крошечная грибница храмовых куполов. Ночами же золото этих куполов гасло и растворялось во тьме, но маленькими красными точками светились между землей и небом кремлевские звезды. Линия горизонта мощно присутствовала в той квартире (в наших трех комнатах, которые казались мне очень большими и постоянно облитыми ясным небесным светом, царствовала какая-то доверчивая распахнутость, некая беззащитность в отношении небес), и, в общем-то, мы трое жили там как бы под гипнозом этой линии, а ведь горизонт этот был городским, урбанистическим, московским, и все же нечто проступало в этом ландшафте от неосвоенной планеты, от разросшейся до гигантских размеров орбитальной станции: невозможно было поверить, глядя из наших окон, что мы живем в древнем городе, где когда-то торговали соболями на рынках, где цари в атласных халатах восседали на своих узорчатых тронах, а парчовые боярские кибитки вязли в жидкой грязи между дощатыми тротуарами. Из моего окна открывался мне город, казавшийся мне построенным совсем недавно и вроде бы не предназначенный для долгого дальнейшего существования: не столько город, сколько временное техническое поселение, гигантское, но непрочное, и даже далекие храмовые купола оборачивались в контексте того окна какими-то техническими агрегатами, чем-то вроде огромных катушек, плотно опутанными толстыми нитями из полудрагоценных металлических сплавов – то ли ради концентрации солнечной энергии, то ли ради иных нужд, связанных с прагматическим распределением небесных сил по каналам технического обеспечения этой обширной колонии, где массы колонистов живут и работают, постепенно накапливая сведения о совершенно новом для них мире, куда их забросила неведомая мне логика оголтело-отважного и трудолюбивого эксплоринга. Моя мама в тот период постоянно рисовала этот горизонт, он сделался героем множества ее рисунков, нередко он изображался темнеющим, предвечерним, а небо над этой неровной линией приобретало цвета заката, оно становилось оранжево-красным, плотно утрамбованным, даже слегка лоснящимся, потому что над ним плотно и неторопливо поработали несколько красных, оранжевых и желтых карандашей. В этом небе над городом чаще всего летел или парил раскрытый зонт – белый, ярко-желтый, или же черный, или же сливочно-розовый. Этот зонт не был объят пламенем, но все же он был горящим зонтом – он горел, как фонарик, в этом закатном небе, как Неопалимая Купина, как окна вечерних домов, как звезда любви. И при этом оставался одиноким, потерянным. Потерявшимся в небесах. Моя мама любила изображать или описывать объекты, унесенные ветром или же парящие. Штаны, улетевшие с балкона и совершающие свой полет над городом. Бесчисленные летящие зонты. Воздушные шарики, ускользнувшие из жадных детских рук. Домики, летящие в небе, как украденный ураганом фургончик девочки из Канзаса. Букеты цветов, подброшенные в воздух какими-то восторженными руками, но забывшие приземлиться. Домики на маминых рисунках иногда парили в небе целыми небесными группами, небольшими левитирующими поселками. Собственно, и наша квартира была таким домиком, висящим в небесах. Непрочность и безосновательность такого воспаряющего существования очевидна. Но не менее очевидна и присущая такому существованию эйфория.

Еще одним объектом, висящим в небесах (точнее, в данном случае, свисающим с небес), часто являлось яйцо на нитке – этому объекту посвящена большая серия маминых рисунков. В тот период мы часто изготавливали такие легковесные сувениры. Все знают, как это делается: берется сырое яйцо, в точке его максимального заострения (макушка яйца) делается маленькое аккуратное отверстие, затем содержание яйца осторожно вытряхивается или высасывается – остается пустая легкая скорлупа, сохранившая свою форму. Затем берется маленький обломок спички, к которому привязывают нить. Кусочек спички осторожно просовывается в отверстие – и вот оно перед вами, яйцо на нитке. Оно почти невесомо, хрупко, но нетленно. Его можно вешать на лампы, на новогодние елки, на фронтоны книжных шкафов – повсюду, где ветер и неосторожные руки не разобьют его. Скорлупу можно разрисовать акварелью, обрызгать каплями жидкого золота или же оставить как есть – в любом случае этот объект приобретет легковесные магические свойства.

11
{"b":"835532","o":1}