Через две недели ей стало совсем плохо. Удивительно, но боли её почти не мучили. Она просто слабела, гасла, уходила на глазах. Пришёл доктор, принёс десять ампул, сказал, что это последняя разработка, совместная, с американцами, ещё не проверенная, но он считает, что риска нет. Риска уже действительно не было. Она равнодушно согласилась, и мы начали делать уколы.
Я смотрел на неё и понимал, что должен что-то сделать. Я всегда знал, что я человек бесчувственный, но просто сидеть и тупо ждать, когда всё закончится, даже я не мог. Мне вдруг стало невыносимо стыдно. За всё мое равнодушие, за вечные истории с женщинами, за то, что всю свою жизнь она прожила с человеком, который даже не пытался сделать её счастливой.
Наутро я пошёл в церковь. Я мог бы пойти в ближайшую – всё равно там никто меня не знал и никогда не видел. Но я почему-то уехал на другой конец Москвы, вошёл в храм и с порога направился к первому священнику, которого увидел. Был он немолод, глядел сурово и нелюбезно, но не отказался меня выслушать.
– Что делать-то, батюшка? – спросил я его, когда моя немудрёная исповедь была закончена.
– Сыну скажи, пусть молится…
– А от меня, выходит, никакого проку нет? – сообразил я…
Священник хотел мне что-то сказать в ответ, но передумал и, резко повернувшись, скрылся за дверью, на которой был изображён какой-то ангел.
Вечером мы с ней приняли все лекарства, я неумело сделал укол и уж было собрался уходить в комнату к сыну, как вдруг она сказала: «Ну сделай что-нибудь»… Сказала жалобно, как маленькая девочка обращается к отцу в надежде, что он ей обязательно поможет.
Я понял, что сейчас расплачусь, и ещё удивился: надо же, на какие-то чувства я всё-таки способен. Я стал оглядываться по сторонам, словно хотел найти хоть что-то, что выручило бы меня, и машинально схватил рукой какую-то книгу. Это была «Псалтырь». Я раскрыл её на первой странице и начал читать. Шло время или остановилось – не знаю, я читал страницу за страницей, читал негромко, даже не пытаясь понять, про что. Она уже уснула, а я всё читал и читал, и в какой-то момент я перестал видеть строки и вдруг начал говорить. Я стал просить Бога, чтобы он оставил её здесь, потому что её ещё никто не любил, а ведь всякий человек заслуживает, чтобы его любили. Я никогда не знал ни одной молитвы, я не мог даже «Отче наш» прочитать без запинки, но это не имело значения, я говорил и говорил, я просил Господа смилостивиться и пожалеть её, ведь она такая хорошая, а если и делала глупости, так ведь уже за всё рассчиталась, ну посмотри, Господи, ведь она была такая красавица и молодая совсем, а сейчас измучена и постарела, и ведь зла она никому не делала, а то, что муж у неё такой урод – ну, Господи, пошли ей другого мужа, получше, чтобы любил её.
Я то просил Господа о прощении для неё, то читал Псалтырь, и уже рассвело, а я не останавливался, она проснулась и в изумлении смотрела на меня, а я точно знал, что если остановлюсь, какая-то нить порвётся, и она умрет. Пришла её мать, чтобы помочь ей умыться и позавтракать, недобро посмотрела на меня, хотела было что-то сказать, но промолчала, убралась в комнате, тихо-тихо протёрла пол, полила цветы и ушла на кухню. А я всё читал. Мне было жарко, сознание путалось, но я читал за страницей страницу, а когда книга заканчивалась, начинал снова, с первой строки, прерываясь только чтобы глотнуть воды.
Она сначала смотрела на меня с изумлением, а потом вдруг поняла, поняла, что если я замолчу, то всё закончится, и взглядом стала просить, молить меня, чтобы я читал, читал дальше, не останавливался, и я впервые увидел в глазах её надежду.
Я читал ночь, целый день и снова ночь, а наутро третьего дня все-таки упал, но когда очнулся, то увидел, что она сидит в кровати, а на щеках её появился румянец.
Через неделю к нам пришел доктор. Он осмотрел её, потом вышел со мной на кухню и, довольно улыбаясь, сказал:
– Ну что ж, наше лечение оказалось действенным. Ваша жена пошла на поправку. Значит, лекарство работает…
– Вы думаете, дело в этих ваших ампулах? – спросил я.
– А в чём ещё? Мы с вами взрослые, разумные люди и знаем, что чудес не бывает…
Мне ничего не хотелось ему объяснять.
– Да-да, доктор, конечно. Бога нет, и чудес не бывает, – сказал я и протянул ему конверт.
Просьба
Меня попросили съездить в больницу к нашему бухгалтеру. Я, признаться, и не знал, что он болеет, ведь не каждый день заходишь в бухгалтерию, а в коридорах мы с ним почти не сталкивались: мы оба не курили и обедать ходили в разное время. Он был у нас дядька тихий и, хоть не старый ещё – ему оставалось сколько-то там лет до пенсии, но очень уж скучный. Случалось, он заходил на кухню, но не оставался там, как все, поболтать, а молча наливал себе кружку чая без сахара, бросал туда кружок лимона и уходил обратно, к своим циферкам. Даже если кто-нибудь угощал сослуживцев тортом или пирогами, он всё равно брал свой кусок, благодарил и шёл к себе в кабинет. Впрочем, держался он со всеми ровно и вполне доброжелательно. От общих праздников не увиливал, деньги по случаю дней рождений сдавал исправно, а что поговорить не любил, ну так зато и не сплетничал. Так что относились к нему нормально.
Когда наша величественная кадровая дама сказала мне, что надо навестить больного, я, сказать по совести, удивился. Вроде бы уж профсоюз почил в Бозе, и коллеги теперь заботятся друг о друге по желанию (каковое не всегда есть). Но она со мной объясняться не собиралась, просто дала мне бумажку с названием больницы и адресом, справедливо полагая, что спорить с ней я не стану. Я и не стал.
На другой день я ушёл с работы пораньше, в начале шестого, потому что ехать мне надо было на другой конец Москвы, куда-то на «Полежаевскую», а там ещё маршруткой да потом пешком. Улица, где стояла больница, оказалась очень длинной, параллельно тянулась какая-то железнодорожная ветка, и я всё шёл и шёл, прижимая к груди пакет с оборвавшимися ручками, и думал, что, наверное, это ужасно тоскливо – слушать бесконечный перестук электричек, особенно ночью, когда не спится.
Был ноябрь, довольно холодный, со снегом, и я быстро замёрз. Минут через пятнадцать я наконец добрался до массивного здания больницы, всем своим видом говорившего о незыблемости понятия «болезнь». В окнах на всех девяти этажах горел свет, значит, всюду лежали люди, и мне почему-то пришло в голову, что человек, попавший в это огромное здание, обязательно будет чувствовать абсолютное одиночество среди сотен больных, таких же, как и он, беспомощных перед лицом болезни и врачей.
В окошке, где можно было получить справку, оказалась, против ожидания, очень приятная тётка. Она не рассердилась, когда услышала, что я знаю только фамилию да имя больного, посмотрела по журналу и велела мне идти на второй этаж, в отделение хирургии, в двенадцатую палату. Я поднялся по лестнице и пошёл по длинному больничному коридору, вглядываясь в номера палат, чтобы не пройти нужную. Вот сестринский пост… Вот на подносе лежат уже разложенные таблетки, значит, их скоро понесут… Из холла слышится телевизор… А это столовая, оттуда вышел дед с кружкой чая и какая-то женщина. В общем, всё обычно, и, кстати, довольно чистенько кругом, стало быть, завотделением держит всех в руках, это хорошо.
Я увидел номера 18, 17, 16, понял, что уже почти пришёл, и стал готовить бодрое лицо ко встрече. Конечно, я не собирался уходить через пять минут, в конце концов, это глупо – столько ехать и сразу же отправиться обратно, но и долго сидеть мне не хотелось. Я толкнул дверь, вошёл, улыбаясь, начал вглядываться, на какой же из трёх кроватей лежит наш бухгалтер, тут же заметил его слева у окна и замер.
Передо мной был умирающий человек.
Я не знаю, как это объяснить. Вроде бы ничего в его облике об этом не говорило. Обычный больной, в домашней одежде, с подушками под спиной, чтобы удобнее было читать. Но сразу же, с первого взгляда, было понятно, что он умирает.