Конец доносам, конец конфискациям, показательным процессам, массовым грабежам, казням без суда и следствия, конец неограниченному произволу — вот о чем вопиет устами нового царя измученная русская земля. Она почувствовала, что такое самодержавие. Она больше его не хотела. И отвечая её чаяниям, объявил царь Василий о возрождении «нравственно обязательного почтения к преданию и обычаям» (латентным ограничениям власти, то есть), О ренессансе досамодержавной абсолютной монархии, растоптанной Грозным. И так ли уж это было много?
Речь ведь шла лишь об элементарных гарантиях жизни и имущества граждан, о реставрации европейского духа Ивана III и Правительства компромисса («ленинских норм», на коммунистическом жаргоне). Но так ли уж это было мало? Слепому, казалось, видна раз- ^
ница между режимом Сталина и Хрущева. И эту простую — простейшую! — вещь оказалась не в силах объяснить самой себе русская историография.
Впрочем, именно Ключевский с его замечательной исторической интуицией почувствовал в декларации нового царя что-то необыкновенно значительное. Он говорит: «Воцарение князя Василия
составило эпоху в нашей политической истории. Вступая на престол, он ограничил свою власть и условия этого ограничения официально изложил в разосланной по областям записи, на которой он целовал крест по воцарении».[20] Это проницательное наблюдение вызвало, однако, решительный протест другого классика русской историографии, академика С.Ф. Платонова.
В своих знаменитых «Очерках по истории смуты в Московском государстве XVI—XVII веков» Сергей Федорович поместил сердитую главку «Подкрестная запись царя Василия не есть ограничительная». Комментарий его заслуживает воспроизведения: «Во всем этом очень трудно найти действительное ограничение царского полновластия, а можно видеть только отказ этого полновластия от недостойных способов его проявления... Здесь царь не поступается своими правами... он обещает лишь воздерживаться от причуд личного произвола и действовать посредством суда бояр, который существовал одинаково во все времена Московского государства и был всегда правоохранительным и правообразовательным учреждением, не ограничивая, однако, власти царя. Одним словом, в записи царя Василия нельзя найти ничего такого, что по существу ограничивало бы его власть и было бы для него юридически обязательно».[21]Типичный, как видим, аргумент государственной школы. Того, что не «юридически обязательно», не существует. Ключевский, словно предвидя возражение оппонента, отвечает: «Царь Василий отказывался от трех прерогатив, в которых наиболее явственно выражалась личная власть царя. То были: г. „опала без вины", царская немилость без достаточного повода, по личному усмотрению; 2. конфискация имущества у непричастной к преступлению семьи и родни преступника... 3. чрезвычайный следственно-полицейский суд по доносам с пытками и оговорами, но без очных ставок, свидетельских показаний и других средств нормального процесса... Клятвенно стряхивая с себя эти прерогативы, Василий Шуйский превращался из государя холопов в правомерного царя подданных, правящего по законам».106
По каким законам? В стране не было конституции, делавшей отношения между ветвями власти юридически непреложными. Было лишь «нравственно обязательное предание». Но его нарушал уже в 1520-е великий князь Василий, отец Грозного, а сам царь Иван попрал практически все статьи собственного Судебника и в первую очередь статью 98, действительно ограничивавшую его полновластие. Так где были гарантии, что не сделает этого Шуйский? Или его наследник? Стало быть, Платонов прав, находя, что в записи царя Василия не было ничего юридически обязательного.
Но разве не прав и Ключевский, говоря, что царь публично отрекся от самодержавных прерогатив, дававших ему возможность трактовать своих подданных как холопов? Верно, происходили эти прерогативы из «традиции удельного вотчинника». Но ведь Грозный уже распространил эту традицию — посредством тотального террора — на все государство. Шуйский от нее отрекался и, стало быть, действительно ограничивал свою власть.
Странным образом получается, что правы и Платонов и Ключевский. Как же тогда разрешить этот спор двух классиков русской историографии, в котором оба правы и вто же время друг друга опровергают? В какой системе координат может быть примирено или, говоря гегелевским языком, «снято» это странное противоречие? Напрасно стали бы мы спрашивать об этом русскую историографию. Она никогда не пыталась разрешить этот спор. Более того, она его просто не заметила. Придете^ нам разбираться самим.
Спросим для начала, мыслимо ли вообще, чтобы власть, которая громогласно объявляет себя неограниченной, воздерживалась, употребляя выражение Платонова, от «причуд личного произвола» и «недостойных способов проявления» своей неограниченности? Другими словами, власть, которая, будучи юридически абсолютной, признавала бы «нравственно обязательные» ограничения? Едва зададим мы себе этот вопрос, как ответ становится ясен. В конце кон-
106 В.О. Ключевский. Сочинения, т. 3, с. 40.
цов всю первую часть книги (и целую главу во второй) посвятили мы описанию именно такой власти. Мы назвали эту форму европейской государственности абсолютизмом. Короче говоря, речь идет о доса- модержавной политической организации Московского государства.
А первой — и главной — чертой этой организации были, как мы уже знаем, латентные ограничения власти, проходящие в русской историографии под рубрикой «нравственно обязательных». Заметьте, нравственно, а не юридически, но всё равно обязательных. Для чего обязательных? Естественно, для того чтобы общество воспринимало власть легитимной, а не «мятежником в собственном государстве» (как воспринимало оно режим Грозного).
Таким образом, спор о подкрестной записи царя Василия еще раз подтверждает, что латентные ограничения власти не только существовали в досамодержавной России, но и были сутью её абсолютистской политической легитимности.
Но вот чего мы до сих пор не обсуждали и что становится очевидным именно в свете спора Платонова с Ключевским: «снять» противоречие между ними (как и множество других подобных противоречий в русской истории) невозможно без представления о фундаментальной двойственности русской политической культуры.
Вот смотрите. Платонов заявляет, что боярский совет «одинаково во все времена Московского государства... всегда» исполнял в нем правоохранительные и даже правообразовательные, т.е. законодательные фуншдии. Но ведь это неправда. На самом деле, как мы теперь знаем, боярский совет исполнял эти функции отнюдь не всегда. Во всяком случае не в опричную эпоху при царе Иване, который присвоил их себе, нанеся тем самым смертельный удар европейской традиции русской культуры и разрушив традиционную абсолютистскую форму московской государственности.
Однако ведь и Ключевский не применяет к анализу манифеста Шуйского выводы, вытекающие из собственных его открытий. Он лишь намекает на них, говоря о самодержавных прерогативах, которые «клятвенно стряхивает» Шуйский. Впечатление такое, что интуитивно Василий Осипович чувствует идею латентных ограничений власти в доопричной России, бродит вокруг нее — так близко, что, кажется: вот-вот он ее схватит и сформулирует. Но нет, не формулирует. Пусть и был он самым знаменитым еретиком государственноюриди- ческой школы, но принадлежал-то он все равно именно к этой школе.
Глава девятая Государственный миф
Между тем, едва становимся мы на почву идеи латентных ограничений власти, как тотчас и убеждаемся, что оба классика были действительно правы. Более того, исчезает сам предмет их спора. Ключевский был прав, настаивая на принципиальной новизне антисамодержавного манифеста Шуйского. Просто потому, что никогда до этого ни один государь московский публично от самодержавия не отрекался. Но и Платонов ведь прав, подчеркивая традиционно-абсолютистский характер обязательств Шуйского. Оба были правы, ибо после самодержавной революции Грозного реставрация в Москве европейского абсолютизма, провозглашенная царем Василием, была событием одновременно и «новым» и «старым».