Спасибо Я сижу в предрассветном сумраке. Ты – напротив. Твои крылья легки. Мои же – медленны и неподъëмны. Я пью чай пополам с тишиной и болью и, кроме того, смотрю, как в окно опускаются листья – замёрзшие мотыльки. Я стараюсь держаться прямо, но губам под улыбкой тесно. Неужели, Предивный, Тебе неизвестно, как меня планомерно раскатывает тьма? Что в моём королевстве зима… А в моём королевстве колосья не сжаты и падают ниц от вьюги. Витражи собора погасли. Приспущены флаги. Каждый дом, как крепость, расправлен в предчувствии битвы, и у каждого в доме под рёбрами сердце без забрала и без кольчуги. А во мне ничего не осталось. Ничего. Кроме малой доли отваги. Монотонного шума крови в ушах и молитвы. От усталости глаз не поднять и веки стынут. Но я знаю, беззвёздность пронзится багряным лучом и в меня вольётся ветер с высоких гор. Я пойму, что Ты рядом и что отныне без заверений долгих и огненной клятвы я не буду ни пленником, ни палачом… Если будет рука Твоя над моим плечом. В предрассветном пылу пахнет вереском, хвоей и мятой. Я сжимаю в руках остывший цветной фарфор… Боже мой, истинный и живой, воскресший, но прежде распятый, спасибо, что Ты не спрашиваешь ни о чëм. Возвращаясь из плаванья… Знаешь, когда я, возвращаясь из плаванья, говорю тебе «здравствуй», то это не слово, а белая ветвь сирени, потому что оно рождено из солнечной боли странствий, пульсации мышц, зазеркалья памяти и яростных откровений. Знаешь, только с тобой я до краëв наполняюсь явью огненно и безвозмездно. Я беру тебя на руки, сотканную из ветра, тёплую, как ребёнок, и чувствую каждым нервом, что если ты прекратишься или тебя по крупице впитает бездна, то я из горячего кремня продолжусь в зазубренный рваный осколок. Сердце пустыни – родник, оттого волнистый песок на рассвете лучится мëдом, и не вместишь, не обнимешь взглядом неизреченность дали. Сердце моë – ты, и пока я дышу под вздымающимся небосводом, буду горстями вычерпывать страхи твои и печали. Если исчезнешь, то сквозь тернии, дёрн, окаменелости, глину я продираться начну к тебе ростком, сколько хватит в нëм травяной и упрямой силы, неся, как стяг, нелюбовь к бездействию как к первопричине того, почему все мы не пламенеем, а лишь звеним, пустеем и стынем. Ты – возможно, последняя и единственная моя святыня, оттого никто и ничто у меня тебя не отнимет. Время мужества
А составы тянутся цепью на поле брани и оттуда чуть меньше числом – в Небесный град. Мы стоим на перроне с огромным скарбом ненужных знаний, пороков и оправданий. Господи, в моей затворённой гортани бездна звуков, но я не могу кричать… Наступает время мужества и молитвы, я прошу, укрепи её, вознеси. Мне сказали два человека из жерла битвы: доживает граница считаные часы. Неприметен камень краеугольный, без него вскипает пылью, обрушивается стена. Нам, внезапно поднявшимся на колокольню, открывается истинная война, и её причины, и бездорожье, и неистовая глухота, если взглянуть друг в друга глазами Христа или из самого сердца, что часто одно и то же. Алая осень Моя алая осень начнётся позже, ну а пока я иду между капель, лишь несколько на рукав. Собираю лучи один к одному острым краем кверху, ощущаю, как мне просторны сияющие доспехи. Через сотую долю минуты я выйду в звенящий дождь. Он пройдёт сквозь меня, как клинок, навылет и сплошь. Я тогда уже буду знать, что ты никогда не придёшь, — ты в краях незнаемых, где отступает старость и меркнет ложь… В этот самый миг мелодия моей осени вспенится, как река грозовая, что опрокидывает навзничь и топит высокие берега. Я увижу тебя в дожде, мы встанем к руке рука, ты посмотришь тепло и медленно, но уже из долгого далека… Через сотую долю минуты. Ну а пока я иду. И дорога радужна и легка. Я смотрю, как в луже дрожат колеблемы алые два лепестка, как ладони кленовые держат юные облака цвета сапфира и молока. Ну а пока… «В лодке» Моя светлая Лет в пятнадцать думал, что я из особого теста, бросая себя в подтексты, раздаривал на протесты, толковал превратно мысли, вырванные из контекста. Мне порою бывало стыдно, я забирался с ногами в кресло, закрывал глаза с показным отсутствием интереса. Я хотел, чтобы было всё остро, светло и честно, но не мог отворить себя начисто и безвозмездно. Где-то в двадцать я встретил ту, от которой сердце зашлось галопом. Я увидел себя нескладным, странным и твердолобым. Закрутились часы и дни, как стëкла калейдоскопа, я штудировал Канта и Блока до неистовой сухости нëба, я встречал ежедневно её с учёбы, водил сквозь город, ощущая горящие стопы, задыхаясь от смеси нежности, боли и злобы… Наконец осознал внезапно: пылаем оба. (Моя светлая, здесь всё о тебе до горечи и озноба). В двадцать пять я работал много и напряжённо, |