Четверг
я падаю с карниза высокого небоскреба. На следующий день с утра мы бродили но городу, делали покупки, смотрели в полупустом, с белеными стенами кинозале, разумеется с Эдуардом, фильм Рене Клера в стиле комедии плаща и шпаги. Назад, однако, мы вернулись одни. Я залез на сеновал, несмотря на чудесную жаркую погоду, бросился на сено и еще раз перечитал письмо жены, которое она мне однажды оставила, уходя с Эдуардом, и которое я таскал с собой в заднем кармане брюк. «Ты хороший человек, я уверена, ты меня поймешь. То, что случилось со мной, выше моего понимания. Ты для меня очень дорогой, хороший человек, мне хорошо после тех прекрасных дней, которые мы провели с тобой, я и сейчас хочу, чтобы они не кончались. Но после того, как я встретила Эдуарда, меня как будто подменили. Я сначала его ненавидела, мне казалось, что он наглый и противный тип. А теперь нам кажется, что мы когда-то в предыдущей жизни были с ним друзьями. Я плачу и думаю, почему бы нам с тобой не быть как брат и сестра, ведь мы так хорошо подходим друг другу. Я ничего не могу с собой поделать, я, кажется, сошла с ума. Видела во сне, будто меня распяли на кресте и наступил судный день. Это значит, что мой путь предначертан. Еще видела во сне, будто я богиня и купаюсь в чаше с кровью. Подсознание мне подсказывает сделать то, чего иначе я никогда бы не смогла. Прости меня. Я люблю вас обоих». Ты всех нас любишь, чертова богиня судного дня, подумал я мрачно, засунул письмо подальше в сено и зарылся в сено головой, а кровь, в которой блудница сидит, — это люди, многие народы, многие язычники и языки. Внизу засигналила машина. Это приехали за мной, чтобы отвезти на вечер встречи со студентами из летнего стройотряда. Я застегнул рубашку и спустился вниз. Шофер нервно курил и, увидев меня, сразу завел мотор. Мы поехали. На вечере я говорил обычную свою ерунду (искусство не может быть понятно всем и каждому; театр — это встреча (Гротовский: Theatre is an Encounter); новое поколение пришло в трагический мир; я не сторонник эмансипации; станковая живопись явно отжила свой век; если коллективное подсознание не является строго научным понятием, то оно по крайней мере является понятием поэтическим; писатель должен быть честным; любовь должна быть свободной; мой первый роман в какой-то мере автобиографичен, однако поиск прототипов как метод порочен; я побывал в Германской Демократической Республике и Польше, но ничего особенного мне там не запомнилось; игра (Spiel) приводит нас к самим себе (Selbst); интерес к литературе во мне пробудил преподаватель литературы; слухи о том, что я гомосексуалист, не соответствуют действительности, но из-за этого я никого еще не возненавидел; о своих планах ничего не могу сказать). Начальство стройотряда пригласило меня в кусты выпить водки, но я отказался, и мы пошли с Мариной гулять. Марина со слегка презрительной усмешкой спросила, знает ли моя жена, что мы тут должны были встретиться. Я ответил, что вряд ли она сейчас о чем-нибудь догадывается, она сейчас влюблена и дел у нее полно. Сказал, что до приезда в лагерь не был уверен, встречу ли здесь Марину, но ехал и надеялся, что встречу, и если бы Марины здесь не оказалось, уехал бы завтра утром в Таллин. Мы пошли по узкой лесной тропинке, она впереди, я сзади, что-то говорили, перебивая друг друга, какая-то неловкость сковывала нас, будто за месяц, пока мы не виделись, мы стали совсем чужими и теперь должны были судорожно напоминать друг другу, почему мы встретились, почему здесь и почему именно мы. А тебе жена все так же изменяет, спросила Марина с напускной злостью. Я стал врать (почему? из гордости? от неуверенности?), что слово «изменяет» (само по себе пустое слово, нулевое понятие) тут было бы преувеличением, что в нашем языке под изменой понимают нечто иное (сказал «иное», а сам подумал о половой стороне любви), вовсе не то, что происходит между моей женой и Эдуардом. Они для этого слишком платоничны, слишком культурны. Они ходят на прогулки, иногда Эдуард играет ей на скрипке. Однажды я ехал на такси и случайно в свете фар увидел, как они в обнимку идут по дороге. Я проехал метров двести вперед, вышел из такси и стал ждать их на дороге, но в последний момент спрятался за дерево. Я слышал их голоса, но слов было не разобрать. За ними я не пошел, а побрел обратно в город, на углу опять взял такси и поехал за ними следом. Они уже дошли до дома и целовались. Я вышел из такси, ни слова не говоря прошел мимо и поднялся на второй этаж к себе в комнату. Ждал там около десяти минут, пока не пришла жена. Так что вот так, они целовались, но это и все, они образованные люди, по-настоящему культурные. Марина поверила всему этому и сказала, что я ведь, наверно, хочу большего, но я не ответил, не хотел показаться пошлым. Марина сказала, что на мне лица нет, усталый и бледный. Я испугался, что Марина посчитает меня несчастным, подумает, что я так переживаю из-за моей женитьбы, и сказал, что у меня весной было страшно много работы. Переживания, конечно, тоже, но не в них дело. Лес был редкий, смущенье наше еще не прошло, и Марина стала рассказывать мне новости. Многие моей женитьбой расстроены, особенно Конрад. Ладно, брось, сказал я, хватит о моей женитьбе. Сейчас есть ты, что же нам о других вспоминать. Тут мы наткнулись на старый, с замшелой крышей лесной сарайчик. Кругом простирался ровный лесной ландшафт, ольшаник, слегка размытый ночным туманом. Я даже был рад, что тут не видно было моря со всей его претенциозностью. Марина прислонилась к стене. Ее кусали комары. Она убила комара на лбу и запачкала себя кровью. Я подошел к ней. У нее были длинные волосы, и я
Пятница
перекинул их наперед, закрыв ей все лицо. Теперь ни глаз, ни носа, ни рта не было видно, все было сплошь гладкое и черное. Она тоже не могла меня видеть, и я прижался губами к ее волосам, но под этим грубым ковром не нашел ни возвышения, ни впадины, ее лицо полностью потеряло рельеф. Я скользил по волосам вверх, вниз и почувствовал, как у меня сильнее забилось сердце. Медленно, рассеянно, будто бы что-то ищу, я стал потихоньку разводить губами ее волосы, пока не наткнулся на ее мягкий рот, хотя между нашими губами оставалось еще несколько щекочущих волосков. Теперь уже был возможен поцелуй. Придумывать еще какие-то уловки было бессмысленно, и я отвел последние волосы с ее губ, она закинула руки мне на шею, и мы стали целоваться. Она прижалась ко мне вся, я ответил ей тем же, как будто мы захотели слиться в одно. Вокруг был лес, время от времени вскрикивала какая-то птица, где-то недалеко, наверное, было болото, потому что по кустам тянуло сыростью, как из погреба. Я почувствовал, как у меня снова заработало КРОВООБРАЩЕНИЕ, медленно сполз вдоль ее тела книзу и оказался на коленях в высокой, мокрой от росы траве. Целуя ее загорелые шершавые ноги, я подумал, что ничего мне сейчас больше не надо, и укусил ее в колено. Она легонько охнула и склонилась надо мной. Я зарылся в темноту ее лона, затих, я до сих пор не произнес ни единого слова, ни одного ласкательного имени. Мне казалось, я никогда уже не буду с ней говорить. Стоя на коленях, я взял ее на руки, поднялся вместе с нею и сделал несколько шагов. Ее глаза были закрыты, лицо расслаблено, губы припухли. Я унес ее в сарай, положил на сено. Только теперь она открыла глаза, посмотрела на меня с застывшей, ничего не говорящей улыбкой. Мы стали ласкать друг друга, мне казалось, я хочу пройти сквозь нее, насквозь, до самой земли, в землю. Она бормотала бессвязные слова, а после я был весь в поту, в трухе, и все стирал пот, и тут же снова покрывался испариной, и понял наконец, в чем дело: давление воздуха падает, влажность увеличивается, погода портится. Я отряхнул с себя труху, оглянулся на дверь, и свет ударил мне в глаза. Над ольшаником стояли в небе маленькие, снизу окрашенные розовым облака. Я ненавижу летние ночи. Лето на нашей широте эфемерно, его начало одновременно означает и его конец. А когда быстро светает, у тебя такое чувство, будто тебя застали на месте преступления, что тебе надо бежать, что ты опоздал куда-то. Влюбленные и хулиганы находят прибежище в октябре, в ноябре, в дожде и слякоти. Я останусь у вас в лагере, сказал я Марине. Пускай она скажет всем, что меня зовут Пеэп, и я останусь тут до самого конца. А потом, если будут неприятности из-за того, что я забыл общественные обязанности, я могу сказать, что меня укусила бешеная собака, мне в последний момент сделали укол и я пролежал несколько недель. А вещи-то твои там остались, сказала Марина. Что вещи, махнул я рукой, пускай остаются. Единственное, чего мне было бы жаль, это фотоаппарат и пленки с сотней снимков, которые я сделал днем на море. У меня со всех моих знакомых, в том числе и бывших, имеется иконографический материал, должен и с жены тоже быть. Если не будет снимков тех дней, значит и дней тех не было. Написать-то потом можно что угодно. Только фото не врет. Я опять закурил и спросил Марину, что она за это время сделала и почему мне не писала, после того как мы в Тарту расстались. Куда и что я тебе напишу, сказала Марина, куда и что? Она застегнула платье и стала причесываться. Она была такая, будто ничего с ней и не произошло. Значит, так оно и есть. Я вдруг почувствовал себя лишним, пошел к дверям, курил там и со страхом смотрел, как наступает утро. И вдруг меня пронзила мысль, что жена исполнила свое давнее намерение, — когда-то в детстве она училась играть на скрипке, потом бросила и все хотела продолжить, и сейчас Эдуард принес свою скрипку и они играют, воспользовавшись моим отсутствием, всякие сонаты и дивертисменты (боже, я ведь в музыке ничего не смыслю), играют на сеновале, и нежный дуэт летит над росистыми полями к недвижному морю, играют безнаказанно, как очумелые, задыхаются, но все-таки играют, а значит, все кончено, опять меня оставили с носом. Это их мир, куда мне хода нет, где дискуссии невозможны, и единственный для меня выход — это научиться играть на скрипке, хотя у меня нет музыкального слуха, да хоть бы и был, что из того. Нельзя играть безнаказанно, если ты играешь на скрипке, ты уже не человек, ты скрипач, и все, что есть прекрасного, ты этим губишь, заигрываешь своей игрой. Передо мной расстилался обычный эстонский невзрачный пейзаж, высокая трава, коровьи лепешки. Я бросился назад в сарай, к Марине, схватил ее за плечи и рассказал ей все. Наши глаза были близко, но я не различал ни ее лица, ни взгляда, видел только какие-то две голубые светящиеся точки, это были ее глаза, но ничего не мог им растолковать, и они мне тоже, это казалось совсем безнадежным. Да послушай ты меня наконец, почти закричал я. Я слушаю, тихо сказала Марина. Нет, ты не слушаешь. Ты не слышишь. Я тебя слышу, сказала Марина. Что ты слышишь, спросил я раздраженно. Ты пока что ничего не сказал, усмехнулась Марина. Я не стал больше ничего говорить, а стал ее целовать, кусать, тискать, как какой-нибудь капризный ребенок. Между поцелуями, нервическими, почти безнадежными, я просил, чтобы она сказала мне что-нибудь хорошее, но она была все так же серьезна, руки у нее дрожали, она молчала, у меня руки тоже дрожали, и я твердил строчки из «Сна в летнюю ночь»: «Как будто тень, как будто сновиденье, как молния среди кромешной тьмы» (Swift as a shadow, short as any dream, brief as a lightning in the collied night). Вот наше время, сказал один мой друг: женщины одичали, а юноши на коленях читают стихи. Мне никогда не научиться играть на скрипке. Я не знаю, как из нее извлекают музыку, не представляю себе, как обращаться со смычком. Мы побрели к лагерю по той же тропке, по которой сюда пришли. Понемногу я успокоился, утренний шок прошел, чувство безнадежности все больше отступало перед приходом обычного дня. Я посмотрел на часы, было всего полпятого утра. Лагерь спал, дверцы палаток были плотно застегнуты, это был мертвый город в ярких лучах солнца, а я тут всего несколько часов назад почему-то распинался о своих мнениях и воззрениях. Марина оставила меня ждать у штабной палатки, ушла и вернулась с ключами. Как будто тень. Как будто сновиденье. Как молния среди кромешной тьмы. Машина стояла за палаткой. Как будто тень. Я сел в машину и опустил боковое стекло. Марина села рядом. Я хотел ее поцеловать, но она нажала на стартер. Как молния среди кромешной тьмы. Оглушительно громким показался рев мотора среди спящего лагеря. К счастью, мы тут же тронулись с места. Как будто сновиденье. Ни в одной палатке не приоткрылась дворца, весь этот остров как будто вымер. Мы поехали по пустым дорогам вдоль каменных изгородей. Небо было ясное, временами подымался ветер, которого в кустарнике мы не замечали, срывал с кустов листья и пробегал по покосам, свистел в окне машины, остужая мое пылающее лицо. Марина болтала о чем-то, по-видимому о серьезном, но я не отвечал, я ее не слышал, а только глядел на ее загорелые руки, державшие руль. Что-то невозвратно ушло. Не только в моей жизни, но и в жизни всех моих друзей. Что-то осталось позади. Что-то было, об этом я не думал, а может, ничего никогда и не было. Печаль меня гнетет, вдруг я достанусь смерти, и ты, любимая, останешься одна. Опять Шекспир, опять стихи. Мне вспомнилось, что сказал обо мне Яак Ряхесоо: в моем развитии таятся две опасности, одна — это «попытка воплотить некую идеальную любовную идиллию, иллюзорный сентиментализм; вторая — исполненное жалости к самому себе героизирование наподобие трагической роли Хозяина из пьесы П.-Э. Руммо «Игра Золушки». В небе было полно чаек, они прилетали с моря, оно могло показаться в любую минуту. Чайки пронзительно кричали, их крик перекрывал шум мотора, они как будто окликали меня по имени, но я знал, что на чужие, непонятные оклики отвечать нельзя, это приносит несчастье. Никогда я не видел такого огромного белого неба. Как теперь, когда мы выехали на подъем. Как молния среди кромешной тьмы. Это действительно было небо, которое могло обрушиться вниз. Марина молчала. Я смотрел на ее усталое лицо, на первые, слишком ранние морщинки в уголках глаз, выявленные свежим загаром, и непонятная боль сжала мне сердце. За сто метров до места Марина остановила машину. Я расстегнул ей платье, и мы снова стали целоваться. Я спустил бретельки с ее плеч и прижался губами к грудям. Голый Берег был пуст, шоссе было пустынно, утренние грузовики с товарами еще не появлялись. Сквозь можжевельники виднелось море. Пока мы ехали, ветер усилился, и море пестрело белыми барашками. Мотор пощелкивал, остывая. Маринины часы тикали возле моего уха, а я никак не мог оторваться от нее и уйти. Я подумал: надо опять что-то говорить. Моя единственная, хорошая, милая, моя радость, мое солнышко, мой ангел, мой цветок, моя ветка сирени, моя надежда, неба моего синева, мой маленький зайчонок, моя женщина, мой букетик подснежников, мой щеночек, моя самая лучшая, моя красивая, КАК Я ЛЮБЛЮ твои волосы, твои груди, твой рот, твои ноги, ты моя ЕДИНСТВЕННАЯ в целом мире, хочу быть с тобой всегда, навеки, верь мне, кроме тебя, нет у меня никого, а ты меня ЛЮБИШЬ, как я тебя, моя радость, моя звездочка. Надо ли мне, подумал я, все это повторять, как когда-то Хелине, сейчас повторять, когда дует ветер и в небе летают птицы. Я поцеловал ее еще раз и вышел из машины, размял затекшие ноги. Ветер швырнул пылью мне в глаза. Губы занемели и опухли от поцелуев. Я не понимал, сон все это или нет и есть ли у меня надежда когда-то проснуться. Марина включила зажигание, развернулась и уехала. Лезть спать на сеновал я не хотел, но и другого ничего не придумал. Стоял у сарая, курил, пока не стало горько во рту. Я полез наверх. На сеновале, закрытом от ветра, было жарко и душно. Я посмотрел на спящую жену. Она была одна, и, очевидно, никто к ней сюда не приходил. Хотя откуда мне знать. Не раздеваясь, я бросился на сено. Хотел было что-то вспомнить, но не стал. Воспоминания — это детство, пройденный этап. Поменьше памяти, поменьше мыслей, поменьше самобичевания. Глаза резало от песка. Жена спала тихо, не храпя. И я уснул. Утром жена напомнила, что надо ехать. Куда так рано, спросил я сонно, лежа поверх одеяла, как заснул. В море, на прогулку, разве ты забыл. Я ничего не понял. Крыша скрипела от ветра, вставать не хотелось. Ты что, не помнишь, сказала жена, мы же собирались сегодня на остров. С Эдуардом, спросил я. Она не ответила. Я встал и тут все вспомнил. Да, на маленький островок, дотуда час плыть морем. Натянул толстый свитер, я замерз, пока спал. Мы слезли вниз. Меня удивила перемена, происшедшая за ночь в природе. Над двором низко нависли мощные облака, сильный ветер едва не валил с ног. Вот уж нашли время для морской поездки, сказал я. Жена опять ничего не ответила. Я не захотел оставлять о себе плохое впечатление. Мужская гордость заставила меня принять вызов. Мы пришли, чтобы с морем сразиться. Это надо учитывать, ведь это тоже относилось к ЛЮБВИ, а ЛЮБОВЬ была та ЦЕЛЬ, зачем мы приехали сюда на острова. Мы вышли на шоссе, доехали на попутной машине до города, а оттуда до пристани. На каждой остановке людей в автобусе оставалось все меньше. Наконец остались только шофер и мы трое. На пристани вышли из автобуса. Море было темно-серое, неприятно бурное. Я не представлял себе, как велики волны, пока мы не подошли к причалу. Его заливало водой, волны, пенясь, обрушивались на опоры, мостки у нас под ногами непрерывно дрожали. Мы стояли на краю мостков. Надо мной возвышалась, уходя в серый туман, железная лестница большого крана, по ней стекали потоки воды, брызги попадали мне за ворот. На фоне разбушевавшейся водной стихии трепетал абсурдный плакат «Купание запрещено». Самые крупные волны доходили до нас, брюки на мне скоро промокли. Куда нас несет, сказал я, а Эдуард тут же кивнул мне ободряюще и подмигнул, так что мне от этого стало как-то неловко. На время мы укрылись на пристани. Окна там сильно дребезжали, наполняя звоном все помещение. Мы сели на длинную скамью — единственное, что там было из мебели. Я никак не мог взять в толк, зачем я здесь, с какой целью. Ах да, чтобы бороться за жену. Жена была здесь, в своем прорезиненном плаще. Мы выглянули наружу, на причале не было ни души. Два суденышка беспомощно качались на волнах. Так прошло почти полчаса. Никто сюда к нам так и не пришел. Наконец Эдуард отправился искать лодочника. Почтовая лодка в любом случае должна была идти на тот островок. При любой погоде. Мы остались вдвоем. Я уже и не знал, как мне ее называть. Она сидела, обхватив руками колени, и смотрела в окно, по которому струились потоки воды. Мне вдруг вспомнился мой отец, который в разгар свадьбы прибыл в дом без галстука, и я велел ему немедленно надеть галстук. Он тут же в коридоре присел на корточки над старым портфелем, которого я стыдился, и стал рыться там дрожащими от смущения руками. Кто-то вышел из кладовки и так толкнул его дверью, что он упал. Жена сидела и смотрела в залитое водой окно. Тут вернулся Эдуард, по лицу его струилась вода. Лодка скоро отходит, крикнул он. Я нерешительно поднялся с места. Быстрей, торопил Эдуард. Я вышел вслед за женой, теперь мне и в самом деле было все равно. Между двумя суденышками побольше моталась на волнах маленькая моторная лодка, на которую раньше я не обратил внимания. На носу суетился какой-то человек, он замахал нам. Мы залезли в лодку, он отдал концы, и наша связь с землей оборвалась. Мы отошли от причала, и шторм принял нас в свои объятья. Мы то заваливались носом в пропасть, то, напрягая все силы мотора, выкарабкивались кверху по склону многоэтажной волны. Мы держались за тросы и не ушли вниз в каморку, хотя лодочник несколько раз давал нам знак, чтобы мы шли туда. Теплые брызги заливали лицо. Я больше всего хотел, чтобы мы шли против волн, но, видимо, это было невозможно. Почти опрокидываясь с водяного гребня вниз, я несколько раз подумал, что лодке больше не выплыть. Жена промокла до нитки, Эдуард держал ее в своих объятиях. Я стоял один, у другого борта, и ни жена, ни Эдуард меня не интересовали. Мне хотелось назад, на сухую землю. Никто из нас тогда не знал, что мы имеем дело со знаменитым ураганом (1967), который оставит на земле и на море неизгладимые следы. Об этом догадывались на всем побережье лишь немногие. Сильнейшим порывом ветра сорвало антенны, теперь у нас не было связи с землей. Весь горизонт обложило низкими тучами, кругом стояла водяная пыль, и я подумал, что если случайная волна погребет под собой лодку, то последним, что мне суждено видеть в жизни, будет объятие тех двоих, моей жены и Эдуарда, их посиневшие губы и застывшие глаза. Я нервно прислушался к тарахтенью мотора, каждый пропущенный такт заставлял холодеть сердце. Но человек привыкает ко всему, уже через пять минут я успокоился и смотрел на накатывающие водяные громады почти равнодушно, как будто имел дело с чем-то привычным. Так или иначе, но ничего уже не зависело от нашего желания. ЛЮБИ МЕНЯ, ПОКА ЛЮБИТЬ ТЫ СМОЖЕШЬ, ЛЮБИ, ПОКУДА СИЛЫ ЕСТЬ ЛЮБИТЬ. Прошло бог весть сколько времени, и тут Эдуард закричал: земля! Сквозь дождь виднелось что-то неопределенное: кусочек леса, причал, домик. Мы упорно приближались к этому твердому клочку земли. Вот мы вошли в тень островка, волны стали ниже, но вместе с тем беспокойнее. Море нервно металось туда и сюда, и я впервые почувствовал, что мне становится дурно. Я сделал глубокий вдох, потом выдох, мой взгляд был прикован к контурам островка. Уже можно было различить причал, одиночные деревья за домом, болтающиеся на ветру обрывки антенны на крыше будки. Войдя в дом, я вынул из сумки бутылку водки, предложил Хелине и Эдуарду и выпил сам, но водка не подействовала. Только после целого стакана я почувствовал, как теплеет внутри. Обитатели дома смотрели на нас с удивлением, не зная, видимо, как к этому отнестись. Сыновья хозяев уехали еще позавчера в столицу. Кроме нас тут еще сидел в углу один редактор с телевидения, но он почти ничего не говорил, а только посмеивался на наши разговоры. Я сел на диван, прислонился головой к стене и закрыл глаза. Дом так и качало. Напротив за стол сели Хелина и Эдуард. Как вы в такую погоду только поехали, сказала хозяйка, все еще нас разглядывая. Поехали, и всё, ответил я за всех ничего не говорящей фразой, так вышло. Редактор телевидения ухмылялся в своем углу. Что может знать какой-то редактор телевидения о нашем летнем празднестве, о нашей великой ЖАЖДЕ ЛЮБВИ. Этого ни один нормальный человек не в силах понять. Я опять закрыл глаза и больше уже не обращал внимания на то, как качает дом. До слуха доносились обрывки разговора, кто-то вздыхал, кто-то что-то описывал. Следить за беседой у меня не было никакой охоты. На стол поставили вареную картошку, мясо, подливу. Все придвинули стулья к столу, я налил всем водки. Первым, не глядя ни на кого, поднял стопку. Редактор телевидения хитро подмигнул мне, и мы выпили. Из маленького оконца был виден уголок покоса, гнулся на ветру орешник. Мне показалось, что на воле стало немного светлей, и я обратил на это внимание присутствующих. К обеду распогодится, сказала хозяйка, ветер-то облака разгонит. Редактор телевидения отставил тарелку, подошел к окну и стал вглядываться в небо. Скоро можем начинать, уже проглядывает, сказал он несколько загадочно, но мне неохота была выяснять, что он имеет в виду. Он зевнул, надел пальто и вышел. Я закурил и посмотрел на Хелину. Эдуард сидел, оцепенело уставясь в стол, и время от времени что-то бормотал про себя. Как ты себя чувствуешь, дорогая, спросил я Хелину. Хорошо, ответила она. Ну что же вы, угощайтесь, предлагала хозяйка. Спасибо, ответила Хелина, очень вкусно было, больше никак. Очень было хорошо, сказал я. Тут вернулся с радостным видом редактор телевидения. Начинаем, объявил он. Мы все встали из-за стола и поблагодарили хозяйку. Потом оделись и вышли. Облака поредели, но неслись над нами все так же быстро. Мы пошли за редактором через мокрый кустарник. Я шел рядом с Хелиной, Эдуард, ломая ветки и что-то бормоча, шел следом. К вечеру совсем стихнет, сказал я Хелине, и та кивнула в ответ. Скучаешь по дому, спросил я. Ага, сказала она, и наши взгляды на миг встретились. Мы поднялись на пригорок. В этот момент вышло солнце. Оно светило из-за огромной тучи, занимающей все небо. Я ступал осторожно, боясь раздавить улиток, которыми так и кишела дорога. Сверху, с холма, перед нами открылся освещенный лучами солнца вечерний берег, темно-синее, почти черное море в своем непрестанном движении после шторма, и даже трава во встречном свете казалась черной. Кругом расстилалась плоская равнина, только внизу на берегу возвышалась полуразрушенная рыбацкая сторожка. Солнце слепило глаза, перед нами открылся мертвый пейзаж, ветреный, странно освещенный и апокалипсически мрачный. Вот оно как, подумал я, плоское море, погребенное под гигантской тучей, и горящее солнце. Камеры стояли треугольником около сторожки. Редактор попросил нас бежать и играть в пятнашки. Я не стал с ним спорить, и мы побежали с холма вниз, на равнину. Жена с криком бежала впереди, я за ней. Несколько раз я поскользнулся на мокрой траве и упал, но тут же вскакивал и хромая бежал дальше. Эдуард запятнал Хелину, та сразу побежала за мной. Я бежал прямо к морю, бежал, ничего не видя, так ярко светило солнце среди этого черного ландшафта. В сторону отвернул только тогда, когда ноги увязли в мокром прибрежном песке. Побежал вдоль линии прибоя, так что закололо в груди, но Хелина меня догнала и запятнала. Я начал преследовать Эдуарда, пришлось бежать обратно в гору. Эдуард спокойно ждал, пока я приближусь, потом сделал пару крюков и почти убежал, но сам упал. Я подскочил к нему и запятнал. Он бросился за женой, а я остался на месте. Лежал, сердце сильно билось. Жена и Эдуард бежали внизу у самой воды, маленькие, беззащитные перед всем миром и природой, как первые люди на земле, и по их силуэтам можно было сказать, будто они голые. Наконец Эдуард догнал жену, и та побежала с берега наверх, направляясь ко мне. Я был рад, когда редактор закричал стоп и дал нам знак, что мы можем уйти из кадра. Я захромал за другими следом, а перед камерами начали брать интервью у местных жителей. Небольшая пробежка, и я окончательно пришел в себя. Мы ходили в старую школу, смотрели строительство новой, говорили с одним местным жителем об этом острове. Вечером нас втроем поместили в сарай на сено ночевать. Мы забрались под белые простыни. Прямо надо мной в доске была дырка от сучка, я поглядел через нее наружу. Небо было уже совершенно чистое, но ветер не стихал. Мир выглядел дочиста вымытым. Какое-то время мы лежали молча. Потом Эдуард сказал, что ему надо пойти куда-то. Я подождал, пока он спустится с лестницы, и повернулся к жене. Прости, сказал я, мне надо тебе что-то рассказать. Ну, только и сказала она. Дело в том, что мы должны разойтись. Она молчала, по-видимому, полагая, что я хочу к ней придраться из-за Эдуарда. Я люблю Марину, объявил я. Какую марину, спросила она, именно с маленькой буквы, как будто не понимала, что речь идет о человеке. Марину, ту самую, которая у нас однажды была, помнишь, еще дождь шел и мы дали ей наш зонтик. Хелина долго молчала и глядела на меня пустым взглядом. Что с ней, с этой Мариной, испуганно спросила она наконец. Я люблю ее, сказал я. Жена приподнялась на локте, а другой рукой ударила меня по лицу. Я, как какой-то киногерой, схватил ее в объятия и стал целовать. Меня поразило, что губы ее ответили, как будто между нами ничего не произошло. Но вдруг она отстранилась. И в тот же миг снаружи показался Эдуард. Он все понял, догадался, что мы целовались. Я не стал ему ничего объяснять, отвернулся и лежал неподвижно. Через несколько минут я услышал, что