Литмир - Электронная Библиотека

Толпа колыхнулась, погудела, потом девушка – кажется, та же, что интересовалась уринальной терапией, – чирикнула: сейчас.

Прошелестели вдаль резиновые сапоги. Яков снова почувствовал сильное жжение и захотел воткнуться лицом в живительную влагу ведра, но был остановлен недремлющей рукой.

– Бинты, – напомнил ветеринар.

– Мгм, – смирился Яков.

Сапоги причмокали обратно.

– Вот, – сказал тот же голос. – Только маникюрные.

– Это сойдёт, – не стал артачиться пришлый и проделал в шлеме Якова два кривых отверстия со свисающими кусками марли. Напротив глаз – пошире, напротив рта – поуже.

– Опа, весёлый роджер, – распознал кто-то.

– Да не, – усомнился другой. – На водолаза больше смахивает.

– Какого водолаза, – возразил третий. – Космонавт, чисто по жизни.

– Лётчик Гастелло, в натуре, – подытожил Антон Ким по отчеству и прозвищу Михеич.

Версию он, по своему обыкновению, обронил негромко, будто смущаясь собственной эрудиции и метафоричности мышления, но услышали все, кто должен был услышать. Особенно Улечка Саденко, на которую за пару картофельных будней успела положить глаз половина мужской абитуры и, кажется, некоторые преподы тоже.

Собравшиеся, несмотря на мятный привкус ревности, заценили и дружно загоготали.

– Завязывай ржать, – попросил Яков. – Улыбаться больно. Губы трещат.

Через час, выдув полбанки тягучего тёмно-коричневого сока и уснув на роскошной Толиной кровати с трубчатыми спинками, он снова трещал, но теперь уже не губами. Яков превратился в Буратино, которого сумел-таки отловить Карабас-Барабас. Во сне бородач оказался ещё гаже, чем в сказке. Недолго думая, не хохоча раскатисто и не произнося длинных злопыхательских речей, во время которых какой-нибудь супергерой мог бы ещё попытаться спасти деревянного человека, Карабас просто взял да и сунул буратину-Якова в огромную чёрную печь, похожую на танкер из фильма о постъядерном будущем. И не забыл, гад, заслонку отодвинуть.

Проснулся рывком – от влажного ужаса и непривычного ощущения: жжения не было. Приснился, что ли, инфернальный инцидент с печкой и бензином? Да нет, вот дурацкий шлем, вот диснейлендовская перчатка, а боль… а боли нет. То есть совершенно.

Ну и хорошо, что нет, решил он: видно, пережил животворящий катарсис. С некоторым сожалением покинул королевское квартирьерское ложе и отправился на поиски кого-нибудь. Первым встретился доцент Баркашин.

– Ну, самосожженец, что, вещички собираешь? – помимо привычки запутывать фразы, была у Виктора Валерьевича и другая: он всегда говорил словно с легкой издёвкой. Но сейчас подкалывал как-то совсем уж откровенно, Яков даже растерялся.

– Вещички? Почему?

– Что значит почему? Ты у нас теперь травмированный ведь, – Баркашин намазывал слова на Яковы уши, как маргарин на булку, будто к контуженому обращался. Или к умственно отсталому. – Максимально нынче поражённый ты у нас: слышал, что свиноврач сказал? Тебе в больницу надо, а здесь, как видишь, нет её, клуб только, кухня да сарай.

– Не надо мне в больницу. Ожоги ж не лечат. А мочи и тут хватает.

Яков тоже говорил медленно. Не говорил даже, а тявкал полузакрытым ртом: в уголках губ запеклись корочки кожи, и любая попытка разомкнуть уста напоминала об утренней катастрофе острыми фейерверчиками боли.

– Так что же ты, в город не хочешь? – удивился препод. – Тут грязь, комар, корнеплод, никаких условий, скоро холода. А там цивилизация всё-таки, общежитие, в парке девушки…

Какие, к чёрту, парки-девушки с таким скафандром, подумал Яков без улыбки: не улыбалось ему. А вслух сказал:

– Не. Лучше здесь.

– Ну как знаешь, доброволец-комсомолец, – Баркашин кивнул: кажется, он и не ожидал другого ответа от своего идеологического подопечного. – Но если остаёшься уж, то нечего без дела шляться, примером заражать дурным. Работёнку надо сообразить тебе.

Он обернулся в задумчивости и увидел, как из преподавательского барака вышел профессор-литературовед по прозвищу Моня в Мальчуковой Кепочке. Оглядевшись и сделав два неловких приседания, Моня направился к вывешенным в ряд иссиня-серебристым умывальникам. Из каждого книзу выпирал длинный тонкий стерженёк, так что вся конструкция делалась похожей на шеренгу рахитично-пузатых, посиневших от стыда новобранцев на медкомиссии с безнадёжно опавшими от холода концами. Но пипки только выглядели пикантно, на самом деле они были важнейшим элементом процесса омовения: нажмёшь на штырёк снизу вверх – он войдёт в цилиндр и выпустит порцию воды. Уберёшь руку – вернётся в исходное положение, клацнет и не выдаст больше ни капли.

По утрам толстобрюхие чугунные уродцы наслаждались прикосновениями отходящих ото сна нежных девичьих пальчиков, неравномерно стрекотали ожившими своими поршеньками, и клёкот этот напоминал стук дизеля, плохо отрегулированного, но всё равно счастливого – от того хотя бы, что его в кои-то веки запустили.

В эту минуту, однако, любительниц водных процедур в окрестностях не наблюдалось, даже Моня прошёл мимо, лишь махнув Баркашину рукой, так что умывальники снова превратились в смурную очередь импотентов, ожидающих чудотворного снадобья. Или, если смотреть на вещи более поэтично, – в шеренгу скучающих русских витязей в островерхих шлемах, только перевёрнутых зачем-то вниз головами.

– Вот занятие тебе по силам и по душе, – Баркашин обвёл широким жестом вислый богатырский строй. – Наполнять будешь бачки по утрам, чтобы умываться было чем народу трудовому. Работа непыльная, неогнеопасная, да и вставать не в четыре придётся, а до общего подъёма минут за тридцать. Согласен, ну что?

Выбор у Якова был небогатый, и уже через несколько дней так и не успевшее прилипнуть прозвище Гастелло уступило место новому: Умывальников Начальник.

23 января

Полураспад

Переведи меня отседа в одиночку, пускай лед на стенах и днем прилечь не дают! Переведи! Печенку на бетоне отморожу, чахотку схвачу, косточки свои ревматизмом кормить буду, сапоги твои вылижу, пускай глаза мои оглохнут, уши ослепнут, кровь в говно превратится, только переведи!

Юз Алешковский

Вчера, засыпая, ты понял: твоя боль – только твоя. А сегодня, просыпаясь: как мало нужно, чтобы снова стать счастливым.

Чтобы сделать старину, кадр затемняют. Проявляется из черноты и растворяется снова. Так открывается и закрывается камера обскура. Действует безотказно, особенно если чёрно-белое. Режиссеры любят этот прием. Я тоже, только мои кадры цветные.

А для пущего драматизма – беспорядочные микрофрагменты. Мельтешат, будто вспыхивает магний. Только это опасно для эпилептиков, и телевизионщики тогда говорят: осторожно, мол, вспышка. Может, себя тоже заранее предупреждать: внимание, не расслабляться, сейчас громыхнёт миг счастья?

Или просто не закрывать глаз?

Ах как медленно она ползёт, сетуют в книгах. Да нет, нормально себе ползёт, как и должна ползти секундная стрелка: раз – и – два – и – три – и… тридцать девять – и – сорок – и – сорок один – и… и не вытерпеть больше, в глазах резь, под веками слезы: надо моргать. Только быстро, чтобы не успеть увидеть. Увидеть её.

Была ведь, недавно ещё была. Не была даже, а есть – в виде штампика в паспорте. Только, как гласит радостная еврейская поговорка, бьют не по паспорту, а по морде. Вот и получил – и не по морде даже, а под дых, и ни вздохнуть, ни охнуть.

Вот уж не думал, что возьмусь за дневник.

Отскок. №1

Банально, как же банально: сколько дневников открываются словами "Никогда не думал/а". Что ж, пусть банально. У меня эти слова хотя бы не в самом начале.

Да мало ли о чем я никогда не думал. Не думал, что могу быть таким жалким, не думал, что стану посмешищем для самого себя. Думал, что вполне уже состоявшийся муж – в обоих известных мне смыслах этого слова. Бывалый такой, много чего повидавший, много чему научившийся, много всего перебравший и нашедший наконец то, что будет теперь вовек.

4
{"b":"833724","o":1}