Небеса приоткрылись ей тогда единственный раз, и рыдала она так, что он испугался. Наконец она взяла его за руку. На похоронах два брата выстрелили из пушки.
Той ночью Стелла отправилась жить в отцову комнату, поскольку одного его оставить было нельзя, и он наблюдал за нею с озабоченным подозреньем, пока она спала, заполняя лишь половину громоздкого пространства инвалида. Она ходила меж груд измаранных ночных сорочек, рядов эмалированных горшков для старика, в затхлом запахе костей и мух, опустошала глубокие выдвижные ящики пищи, какую он припрятывал, просыпалась в сумраке и смятенье вчерашнего воздуха. Она пела ему колыбельные глубоко за полночь, кормила с ложечки, драила бледные лицо и шею, ссорилась с Гертой из-за его безумных словечек — и все же он не мог оставаться в живых. Аромат сладкой травы отяжелел вновь, и однажды утром она его обнаружила, язык закатился, макушка блистательно распухла пунцовым, он прижимал к груди оперенный шлем. Она даже не проснулась.
Где вокзал?
Листва отяжелела на ветвях, птицы откочевали прочь, забытые, и холодный озноб нового времени года опустился на город дождем и поздней лихорадкой.
Огромное кольцо колотого льда рокотало в тысячах футов под ними, не двигаясь. Драные и стройные, словно безглавые цветы, словно яркие полупрозрачные стебли, подрагивающие просветленные черенки льда выстреливали лучами солнца взад и вперед по всему беззвучному полю. Как будто фундамент гостиницы наконец погребли так глубоко внизу в сем воображаемом блистательном ложе, что внезапное ощущенье праздника скользило туда и сюда по надраенным полам к середине прозрачного полноцветного льда, что вино текло сперва розовое, а потом золотое в отвесных пропастях, где человечки в шляпах с плюмажами заполняли его песнею. При кайле, веревке, костыле и красных рубахах влезали они в предвечерья, свисали от пояса к поясу над самыми вероломными могилами в Европе, а по ночам шел снег, или же луна вставала в темноте, окаймленная слабым свеченьем. Утра карабкались вверх из долины неистовыми изгибами и поворотами, перепрыгивая с одной полки льда на следующую, превращая плоские серые клинки в блистательные сокрушительные оружья света, пока наконец не подымались над ахающим ртом гостиницы холодными прозрачными крыльями цвета, держа их без движенья, подвешенными в поле тяготения посреди незаякоренного спектра.
Стелла и Эрнст оказались посреди здоровых гостей, мужчины — исполины, женщины загорелые от снега, даже старичье почтенно и крепко, ибо не так уж и старо. По сеням гонялось друг за дружкой несколько детей — и они кланялись, когда к ним приближались взрослые. Их краткие скрипучие голоса были мелки и беззаботны под открытым небом, и не оставлял страх, что они упадут в наметы льда.
— Большая ошибка, — произнесла Стелла, — думать, будто самые юные детишки — самые прелестные; отнюдь. — И все ж она считала эту детвору, сынов и дочек беспримесных спортсменов, красивой. Она следила за тем, как они враждебно возятся, и все-таки они пред нею цвели, они танцевали и играли. — Чем они младше, тем больше требуют, тем более они беспомощны. Они способны на большее, чем мы от них ждем, особенно когда еще не умеют разговаривать. — Они с Эрнстом закуривали сигареты и отходили от детей подальше, чтоб те их не слышали. Эрнст был закутан по самое горло в куртку из яркого меха, и улыбался, и кивал в ответ на все, что она говорила, пучки длинных волос терлись о его шею. Теперь, раз оказался на высотах, а все под ним исчезло, ходил он всегда с шипами на подошвах, чтоб не оскользнуться. Зажав сердца в кулаки, он закидывал на плечо веревку, но никогда не спускался, ибо они хотели быть одни, высоко, в этом единственном месте. Вспыхивала белизна, расчищая последние следы лета, и Стелла, взирая сверху на столь глубинно ступенчатый пейзаж, цеплялась за руку Эрнста, как будто он мог упасть. Он же был ближе к Богу.
Что ни день, у сквозного проезда, сипя, стоял старый конь — он слегка дрожал, опустив голову, после жутких усилий долгого подъема. Сани бывали пусты, полость тащилась по утоптанному снегу. Конь казался слепым, столь вяло висела голова у него, столь пусты прикрытые веки, и капельки изморози собирались у него в ноздрях и на мундштуке, льнули, инкрустированные, в редкую гриву. Ему было холодно, он был черен и худ, и увешан красною сбруей, что была ему велика и болталась на влажной шкуре с каждым мучительным клубом воздуха. Стелла вечно пыталась скормить его дряблым губам и обслюнявленной стали кусочек сахару, но тупой щупающий нос всегда выбивал его у нее из ладони.
— Ах, бедная зверюга, — говорил, бывало, Эрнст, оглядывая втянутый хвост и хрупкие суставы. — По всем этим ребрам ему можно года счесть. — Затем выходил возница, зловещие глаза вращались над шарфом, а за ним шли со своими лыжами отъезжавшие семейства. Черный конь спотыкался с горки, а пара продолжала свой медовый месяц — две золотистые фигурки в заходящем солнце.
За теми плоскими поникшими веками глаза коня были бесцветны и странно искажены, но были они глубоки, робки, нечеловечески проницательны. Колени у него дрожали и назад, и вперед.
То был верхний мир. Кое-какие гости поутру юркали в нижний, и по ходу с каждым резким спуском уровень их наслажденья падал, пока не становился до того низок, что уже не вынести. И как можно скорее трудоемко начинали они всползанье обратно наверх к чистому воздуху, ожидая посмеяться, покуда не достигнут того рубежа, где они б могли обернуться и пустить взоры свои скользить в бесстрастном восстановленье сил по тем опадающим полям. Верхний мир был верховнеє. В нижнем клочья травы опасно торчали из-под снега; под ногами бегали рычащие собаки; снег обращался дождем на самых нижних полях, и отдельно стоящие хижины серы были и вогки. Смех был выше, легкость, напряженная от наслажденья, новизна выливалась на крылатых гостей внезапным, нежданным восторгом на несколько дней или недель. Стряпня была превосходна. Черный конь больше благоденствовал в нижнем мире. Он был тот же, на ком ездили студенты, — дрожал от холода, привязанный один, претерпевая ночь. И все же он их перевозил, их хлыстики плескали на ветру.
Здесь, в этом прелестном лесу жженой мебели, средь бледной прохлады широко раскинувшихся окон, в потрескивании очагов в салонах, в песнях снаружи толстых деревенских стен и в любви внутри них, не имело значения, что Херман сказал, будто ему жаль с нею расставаться, что «Шпортсвелъту» будет ее недоставать. Чем-то далеким стало воспоминание о старом доме и старых родителях, о сестре Ютте.
Гостиница, от высочайшего крыльца своего, где Эрни прятался, дабы понаблюдать за приезжающими, до своих постепенно расширявшихся оснований, где чахли и свивались у камня горные цветочки, служила серединой небольшого акра утоптанного снега, была предельной вершиной горы. В долгом путешествии по железной дороге они наблюдали прибытие зимы, дым из коренастых труб становился серее и гуще. Пал снег, сперва — предупреждающими шквалами, похолоднее оседая на качкие ветви и съежившихся зверюшек. К гостинице подступала зима.
На дальнем краю акра располагался домик, крыша завивалась под футом снега, заднее окошко вперялось на двадцать миль наружу и вниз до глубины в тысячу футов. Держась за руки, Стелла и Эрнст, лишившись дара речи от невиданного изумленья, поворачиваясь и воодушевленно хлопая друг дружку, ходили по этому самому акру каждый день и миновали домик. Над обрывами опасно клонилось несколько чахлых деревец. И всякий день проходили они мимо старика на пороге: на башмаки навалено хрупкой стружки и желтыми хлопьями надуто на снег. Он ухмылялся, покуда вырезывал, поднимал на них взгляд, вроде бы смеялся, — и вновь горбил плечо, показывал за спину, за хижину, в пустоту. Кресты, что вырезал он, и маленькие были, и большие, грубые и тонкие, одни — простого величия, другие подробно повествовали о мученичестве. И они тоже падали ему в ноги, путались с палками не резанного дерева — иногда на них оставался набедренной повязкой для Христа клок зеленой коры. Те, что не продались, свисали внутри с узловатой проволоки и медленно чернели от жира и дыма; но волосы всегда были чернее тел, глаза всегда сверкали, а вот плоть была тускла. Туристы хорошо платили за эти фигурки, что обычно бывали скорее человечьими, а не святыми, больше измученными, нежели чудесными. Вверх дерг плечо, нож упокоивался — и старик показывал на близость обрывов. После первой недели Эрни купил одно распятие — жуткого бесенка с горькою болью, что кривила рот не крупнее бусины, бесенок натужно тянул распростертые ручки. Затем Эрнст принялся их собирать, и что ни день из кармана его сквозь пучки меха проглядывал новый Христос.