Конечно, не будь высоковольтной передачи... Она-то и перечеркнула прошлое. Холмы, перелески стали маленькими под великанами-опорами, широкая просека распахнула завесы зарослей, открыла селение вдали, — мирные черепичные крыши, остриё колокольни, негаснущий огонек бензостанции.
Машина въехала на косогор, и Маркиз выбросил вперед руку. Сперва я не увидел ничего, кроме цепочки шагающих опор да деревьев-подростков, которые разбежались от них по бугристой равнине. В ложбинки между холмами они набились особенно густо, там застыла яркая мешанина осенних красок — охры, киновари, темной, почти черной выстуженной зелени. И где-то здесь же скрылась, заросла, заплыла линия Германа. Вот один ее завиток, он очень заметен на голой вершине холма и явно отличается своим мертвенным рисунком от вольного ручья. Вон круглая выемка землянки, она приняла в себя траншею и выглядит издали, как темная кость, полуприкрытая пестрым листопадом.
Не знаю, наверно, во мне ожило какое-то впечатление военных лет. Линия Германа показалась мне вдруг скелетом оккупанта, догнивающим на проплешинах Тюреннского леса.
Машина скатилась с косогора, навстречу хлынула молодая чаща вязов, дубков, елочек, и стальные опоры электропередачи увязли в ней по ступицу. Шоссе, которого не было прежде, вело нас параллельно линии Германа.
Мы вылезли из машины, бродили по зарослям, выходили — иногда после долгих блужданий — на бровку окопа, к бревенчатому срубу землянки, дышавшей сыростью, гнилью. Натыкались на колючую проволоку, на ее кровавую, злую ржавчину. Запахи войны, запахи солдатского немытого тела, запекшихся повязок, оружейного масла вставали, казалось, над линией Германа.
В круглом котловане, вырытом для орудия, мы стояли долго, и Маркиз просил меня:
— Вспомни, Мишель! Не здесь свалили чемоданы? Ты говорил — возле огневой позиции...
Что я могу сказать? Тут все по-другому. Тогда ведь было темно. А при свете дня я видел эту местность только издали, со скал Чертовой западни. Вон они там, розовеют во мгле, под нависшими облаками, отягощенными дождем.
Я помню, мы работали на трех огневых точках. На всей линии Германа их больше. Опять нужна карта. Она развертывается без хруста в руках Маркиза, — тоже впитала в себя здешнюю всепроникающую сырость.
Их двадцать девять — огневых позиций, таких, как эта. Половина — на гряде холмов. Те не в счет. Мы не поднимались на холм. Нет, мы работали на поле, сравнительно гладком.
Где же лежали чемоданы, ребристые железные чемоданы, выхваченные из темноты лучом прожектора?
— Бывает полезно, — говорит Маркиз, — ну как бы сказать... Вглядеться попристальнее в то, что показывает память. Без усилия, без всяких домыслов.
Мне как раз мешает воображение. Не знаю почему, горка чемоданов рисуется мне рядом с деревом. Я не уверен, что там было дерево. Сейчас его нет. Есть только молодая поросль, незнакомая, щеголяющая своими осенними нарядами и ведать не ведающая никакого родства с прежним лесным поколением.
Было ли дерево? Память твердит мне — было, но я боюсь поверить. Каждое утро я встречаю взглядом дерево за переплетом окна, наше дерево — мое и Анетты. Высокий, возмужавший за двадцать лет тополь. Тополь, в котором все деревья Тюреннского леса.
Потому-то я и не знаю точно — было ли дерево... Тот тополек едва достигал оконца сеновала, он как будто пытался украдкой, застенчиво заглянуть к нам. И когда я долбил лопатой землю, я не мог не возвращаться туда, на наш сеновал, к оконцу, мерцавшему на рассвете, к тополю, к его шепоту друга, посвященного в тайну... Нет, ничего нельзя сказать наверное! Он шумит над всеми моими воспоминаниями, наш тополь. Откуда он взялся за бруствером огневой точки, возле железных ребристых чемоданов? Не лишено вероятности — я перенес его туда, посадил его там, заставил расти над вспоротой землей, над болью неволи, над тусклыми касками, над арестантскими рубищами.
Там он растет и сейчас, как и всюду, — наш тополь, священное мое дерево...
Маркиз изучает карту.
— Вот группа деревьев, вот и одиночные... Все, что мешает обзору, обычно устраняют.
Мы вылезаем из ямы и ходим вокруг, осматривая каждую пядь рыжей, чавкающей осенней земли. Никаких остатков, никаких признаков дерева.
— Ночью мало ли что почудится, — говорю я.
Но Маркиз не унывает. Появилась хоть какая-то надежда. Задача сузилась, теперь надо отыскать огневую позицию, возле которой торчало дерево. И если там же в котлован опустили чемоданы...
Мы прочесывали линию Германа до сумерек и обнаружили только один пенек, вернее трухлявые корешки, среди которых угнездился плотный, замерший с холодами муравейник. Я потянул один корешок, он подался легко и оставил после себя ямку, которую мигом заполнили разбуженные муравьи.
В нескольких шагах темнела квадратная выемка. Квадратная — а мне котлован вспоминался почему-то круглым!
— Ничего, — сказал Маркиз. — Так бывает.
Он уже радовался удаче, а я не разделял его оптимизма — вероятно, потому, что я вообще не очень-то склонен рассчитывать на быстрый и легкий успех. Ценности, спрятанные фашистами, открыты с моей помощью! Это было бы слишком хорошо. Котлован-то все-таки был круглым.
— Обедать мы будем у Пуассо, — решил Маркиз, садясь за баранку. — Интересно, что у них в меню там, в «Убежище охотника». Дичи небось нет. Хочется чего-нибудь вкусного.
Он смачно щелкнул языком.
Я рассмеялся, потом почувствовал, что тоже хочу есть. Малолитражка катилась, шурша, по мокрому шоссе, внося нас в мир обычных, повседневных желаний и забот.
Пансион как будто задремал, убаюканный дождем и напевами леса. Возле гаража блестела, как мокрый макинтош, хозяйская машина. Андрэ накачивал покрышку. Маркиз подрулил к нему.
— Алло, Андрэ! Чем пахнет на кухне?
Маркиз горестно вздохнул, узнав, что Жервеза приготовила на второе одни котлеты.
— Постояльцы почти все съехали, — прибавил Андрэ. — Сезон кончается.
Маркиз толкнул дверь, и звонок разнесся по всему дому, необычайно гулко, будто в пустом зале. Ошарашенный Пуассо сбежал с лестницы:
— Мишель! Ты ведь хотел в воскресенье!..
Он смотрел только на меня. Потом, без воодушевления, поздоровался с Маркизом. Мы порядком расстроили его, переступив этикет. Незваные гости в здешних краях — событие чрезвычайное.
Нам подали обед. Я поглядывал на дверь. Пуассо, поймав мой взгляд, сказал, что Анетта в городе, в магазине. Хозяин ел нервно, сыпал крошки, жаловался: сезон на исходе, лето промелькнуло как сон.
— А у нас новости, — произнес Маркиз, расправившись с котлетами.
Пуассо воззрился на него с испугом, Андрэ — с любопытством.
— Мы гуляли с Мишелем, — спокойно продолжал Маркиз, — и он вспомнил место, где пленные рыли котлован. Ты, Пуассо, ведь хотел приготовить сенсацию газетчикам. Что же, теперь можно, я думаю... Масса характерных деталей — например, чемоданы под деревом, металлические чемоданы. Из-под мелкокалиберных снарядов. Только их доставили на грузовиках, а не на артиллерийских прицепах. Бог ведает, почему...
Пуассо закашлялся и побагровел. Маркиз стукнул его раза три по спине.
— Прошло?
Пуассо с трудом переводил дух.
— Что ж, отлично, Мишель, — прохрипел он. — Газете нужны твои мемуары и...
— Материал первоклассный, — сказал Маркиз.
Я не мог выговорить ни слова. На лице Андрэ изобразилось недоумение.
Почему Маркиз не предупредил меня? Одно могло его извинить — внезапный импульс, повелевший ему сделать этот неожиданный ход. И правильный ход, как показали дальнейшие события... Но в ту минуту я был смущен до крайности. Уже не говоря о том, что победная реляция прозвучала в моих ушах как непростительное безрассудство.
— Ходят слухи, — сказал Андрэ, — в Тонсе, в графском замке, было много золота и немцы зарыли его где-то в лесу.
— Одна из легенд Тюреннского леса, — отозвался Маркиз. — Золото Карла Великого, золото рыцаря Роланда, золото... Целая золотая гора выдумок. Хотя... в легенде иной раз содержится зерно истины.