Время от времени на прилавках книжных магазинов появлялись тоненькие книжки стихов островного лесничего. Портреты автора свидетельствовали о том, что борода его сделалась еще более сивой. Но поэт глядел на портретах по-прежнему молодцом, жизнелюбом.
Стихи его внушали уверенность в том, что, как в песне поется «на острове нормальная погода». И если бы книжки Павла Андреевича, его песенки-вирши вдруг перестали доходить до меня, если бы поэт-островитянин почему-либо замолчал, то это все равно, как если бы замолчал над рекой в роще весной соловей. Ну, не соловей, то хотя бы певчий дрозд замолчал. Умолк единственный, сокровенный, только этому месту присущий голос, значит, что-то не так...
Вообще я замечал, что каждая местность — пусть она невелика и незаметна — может разговаривать со всем миром на языке искусства, одинаково внятном для многих. Если язык искусства в данной местности почему-либо не развился в достаточной мере или заглох, то и местности суждено погибать в немоте. Пусть даже это густонаселенная и обширная местность.
Что бы мы знали, к примеру, об острове Исландия, если бы не прочти романы Ланскнесса? Что в Исландии из-под земли валит пар? Так мало ли где он валит...
Или вот остров Муху. Остров-то весь в копеечную монету, а написал Юхаа Смуул свои «Диалоги», и остров Муху, до той поры безмолвный,, немой, неведомый никому, заявил о себе (на языке мухумцев, возведенном писателем в степень искусства), услышал — и возник в общечеловеческом культурном обиходе, как равноправная личность.
Так то остров Муху. На нем если что и растет, разве грибы-маслята...
Примерно через три года на четвертый я покупал новую книжку Павла Андреевича, и стихи его успокаивали меня, даже отчасти утоляли мой интерес к островной жизни: «на острове нормальная погода...»
Как вдруг... Ну вот, обязательно «вдруг». Нет, чтобы сюжет развивался гладко, герой бы дожил до глубокой старости в однажды избранном месте, наслаждаясь плодами своих трудов, пользуясь заслуженным почетом, нянчил бы внуков, складывал песенки и сказочки-бывальщины... Достиг бы вершины своей судьбы и подольше бы так держался, покуда время придет тихо сойти в долину и быть похоронену где-нибудь на берегу звонкоголосой реки, самим вечным своим движением отрицающей смерть...
Так нет: человек взойдет на вершину, влезет на нее, чуть отдышится — и начинает высматривать другие вершины; и снова лезет, забывая о том, что меж вершин есть ущелья, каньоны и даже пропасти...
Однажды я узнал о том, что Павел Андреевич уехал с острова на материк. Что же, уехал и уехал. В конце концов все уезжают на материк. Волка, сколько ни корми, волк все смотрит в лес. Но на острове самый и лес: сосновый, смешанный, всякий, какой угодно — тайга. Из лесу-то лесник и рванул в свои обезлесевшие, но родные места. Аналогия с волком хромает на обе ноги. Песенка о бродяге, бежавшем с известного острова, здесь тоже не к месту.
Павел Андреевич, как заслуженный лесовод, получил на материке ту же должность, что имел на острове, — директора лесхоза. Притом в наилучшем месте, чуть ли не под Москвой.
Узнав все это, я пригорюнился — не за Павла Андреевича, а за себя: вот надо было съездить на остров, в гости к моему товарищу, хозяину леса. Он бы мне и лес показал, и свозил бы на океан... Но как говорится, хозяин — барин, ему и карты в руки, где жить, где быть. Жаль, что одним певчим горлом стало на острове меньше. Но нельзя же в самом деле осудить певчего дрозда, если он вдруг не приживется в сосновом бору и улетит в кленовую рощу.
Павел Андреевич уехал с острова, как в воду канул. На острове каждый заметен сам по себе, а на нашем богатом людьми материке, особенно в его середине, попробуй сыщи человека, пусть даже он и заслуженный лесовод, и поэт...
Когда же я наконец-таки прилетел на остров (большой), мне тотчас сообщили последнюю новость: возвратился Павел Андреевич. Чего-то ему не пофартило на материке, как говорится, не климат. Вот тебе и на! Место его в лесхозе — директорское — оказалось, понятно, занятым. Встретили Павла Андреевича на острове без особенного энтузиазма — это подчеркивалось в разговорах о нем: летунов здесь не любят, даже заслуженных. Некоторое легкомыслие нашего героя, свойственное поэтическим натурам, и подавно не принималось в расчет. Ему предложили должность техника, то есть лесного объездчика на маленьком острове. Павел Андреевич согласился и убыл.
И я вслед за ним. То есть не вслед, а навстречу.
3
В горстке встречающих на аэродроме маленького острова тотчас увидел его, узнал (известил телеграммой). Он держался особицей, малость поодаль от всех.
Тут мне предстоит самое трудное: портрет героя. Трудность заключается в том, что надо принимать в расчет амбицию прототипа. Хотя герой у меня и назван другим именем, нежели прототип, портрет я пишу с натуры. Тут самое уязвимое место: не знаешь, как угодить прототипу, оставшись верным жизненной правде.
Однажды я получил письмо от сестры созданного мной литературного героя, то есть от реальной сестры реального прототипа героя. Сестра пеняла мне на то, что я неправильно описал нос ее брата. В моем описании нос вышел значительно больше и горбатее реального братнина носа. Я попытался объяснить этой женщине, что нос ее брата тут ни при чем, что литератор имеет право на художественное преувеличение, что я использовал только некоторые черты; а остальное дорисовал из воображения, и что вообще мой герой не ее брат — разные лица, разные имена. Но понимания я не встретил. Здесь — стенка, глухая, непробиваемая...
Павел Андреевич бороду сбрил. Первое, что мне пришло на память при виде безбородого Павла Андреевича, — это стишок из студенческих лет, из нашей факультетской стенгазеты о нерадивом профорге Коркине: «Коркин бороду взрастил — профработу запустил. Коркин бороду побрил, но профоргом уж не был». Ни о каком уподоблении здесь, конечно, на может быть речи — так, почти неуловимая ассоциация. И все же существовала некая связь меж бородой и продвижением человека по должностной лестнице вверх-вниз...
Неожиданно молодым показался мне Павел Андреевич. Был когда-то, пятнадцать лет назад, почтенный, сивобородый директор лесхоза — и вдруг, — как огурчик, свежий, бритый, объездчик. Словно время стояло на месте и даже двигалось вспять, нарушив привычное соответствие между абсолютным возрастом и его телесным обличием.
Вообще представления наши о возрасте нуждаются в некоторой, что ли, поправке. В романах прошлого века, если герою за сорок, ему уже нечего ждать от жизни: «...уже как мне теперь сорок лет, то мне в это время все источники жизни должны затвориться». Так изъясняется герой в одном из сочинений Н. С. Лескова. Правда, не герой, а героиня, но все равно.
Или возьмем Ф. М. Достоевского. Монолог одного из его героев: «...Мне теперь сорок лет, а ведь сорок лет — это вся жизнь; ведь это самая глубокая старость. Дальше сорока лет жить неприлично, пошло, безнравственно!»
Нынче не то. Изменились условия жизни в несравненно лучшую сторону, пища сделалась калорийной и полноценной. («Человек есть то, что он ест» — вспомним эту формулу, принадлежащую одному из героев М. Горького). В результате юношество постигла акселерация, то есть бурное, невозможное в прежние времена раннее созревание по всем статьям. Но ведь условия жизни изменились не только для юношества. И в среднем и во всех возрастах люди пользуются благами социального прогресса. И что же? Юношество опережает в развитии свои годы. Если эту логику ускоренного развития, акселерации, продолжить и в средний возраст — что тогда? Юноши вырастают в мужей, но в кого вырастать сорокалетним мужчинам? Быть может, акселерация в определенном возрасте приобретает обратную функцию: приостановить поступательное движение, законсервировать достигнутое, сохранить тела и души ну если не молодыми, то хотя бы моложавыми.
— ...Здравствуй, Паша, — сказал я.
— Здравствуй, — сказал Павел Андреевич.