Литмир - Электронная Библиотека

— Тем более не для наших поэтов.

— Кстати, и на Западе, — замечаю я, — поклонников поэзии, отрешенной от забот времени, становится все меньше. А у нас это просто нелепо. И когда, скажем, у некоторых молодых поэтов встречаются отголоски таких индивидуалистических настроений, это скорее модничание, чем выражение найденной, выстраданной позиции. У Гёте есть мысль о том, что мелкую, «замкнутую» в своих никчемушных переживаниях тему даже гениальный поэт не сделает большой.

Ираклий Абашидзе улыбается и в свою очередь продолжает:

— Писатель каждый день сталкивается с людьми, и, наверное, очень легко перенести свои впечатления на бумагу. Гораздо труднее, сохранив непосредственность впечатлений, раскрыть нравственный облик людей, новизну их мироощущения, органичность идеалов того мира, который строит наш многонациональный народ. И это я должен сделать именно как лирик. Встречаясь с людьми, как бы встречаешься с собой. А думая о своем, приходишь к общему. Но для такого двуединства, очевидно, нужна соответствующая настроенность души.

— Хорошо, — говорю я. — Но разве своя форма выражения, о которой вы сказали, автоматически следует за своей формой чувствования больших, общечеловеческих проблем? Очевидно, нет. Но тогда обязательна ли новая поэтическая форма? Если я по-старому, привычно переживаю проблемы, зачем мне искать новую форму?

— Подождем немного, — смеется Ираклий Абашидзе, — и я окажусь в рядах формалистических экспериментаторов, а? Но нет! Большие чувства и мысли в поэзии, в литературе — не банальность, которую надо лишь скрыть увертками формы. Нет и нет! На мой взгляд, формализм — это когда поэту нечего сказать людям об общеинтересном и свою пустоту он хочет «компенсировать» словесной игрой, эквилибристикой, а то и просто чудачествами. Повторяю: в настоящей литературе большие чувства и мысли, касающиеся больших проблем, всегда существуют в неподдельно индивидуальной форме внутреннего бытия. А задача — сделать его «внешним», твою форму чувствования превратить в нужную другим, принятую другими. Вот тут и возникает необходимость новой — уже художественно новой — формы. Как нельзя представить себе спутник Земли или космический корабль без ракетоносителя, так и поэзия бессильна подняться на высокую «космическую» орбиту без ракетоносителя — новой, современной формы. Наше время требует, просто требует от литературы поисков, новаторства — подлинного, конечно.

— Вы имеете в виду не только глубину поэтической передачи человеческой психологии?

— Конечно, не только. Вы знаете, как расширилась сейчас «карта» интересов нашей поэзии, в том числе и «географически» расширилась...

Я прерываю Ираклия Виссарионовича и говорю о том, что «карта» его личных литературных странствий внешне выглядит довольно причудливо. В ней нет какой-либо видимой последовательности: Индия, Ближний Восток, Соединенные Штаты Америки, Китай, Палестина, Турция, Италия...

— Нет, последовательность есть. Для нас жизнь — это человек, человеческая душа. Но она по-разному устроена. И дело здесь не только в национальных особенностях. Ты ездишь по свету, встречаешься с проявлениями простых человеческих чувств и понимаешь, что при всей общности эти чувства говорят о разных социальных мирах. Почти из каждой поездки я привозил с собой книжки очерков. Не буду говорить о них как о каких-то художественных дерзаниях. Мне было просто интересно запечатлеть увиденное. Я привозил также из этих поездок и новые лирические стихи. Но я ничего не мог написать в стихах, скажем, о Китае (я был там в шестьдесят четвертом году). Какая-то странная унификация в проявлении человеческих чувств сковывала мое воображение. Не поймите меня так, что я признаюсь только теперь в этом, но в размеренно регламентированных встречах в Китае с людьми, которые нас окружали в поездке, я чувствовал себя как-то неуютно. Словом, не получил я возможности прикоснуться к миру человеческих чувств — добрых, искренних, чрезвычайно содержательных, которыми, я знаю, живут все люди истинного труда.

И сейчас, когда думаю об опасном авантюризме китайских руководителей, меня больше всего волнует то неуважение к народу, к человеческому достоинству, признаки которого я видел уже тогда в Китае.

Ираклий Абашидзе замолкает.

Как это хорошо сказано: «Поэт — эхо мира». Настоящий поэт. Каждый по-своему — эхо. И труд поэта — это, конечно, не подбор рифм позвучнее, не просто выражение собственного внутреннего голоса, фиксация его на бумаге. Это прежде всего постоянная способность глубокого сопереживания того, чем живут люди.

В творчестве Ираклия Абашидзе последних двадцати лет легко прослеживается постоянная тема — руставелевская. Еще в цикле стихов «Из индийской тетради» есть стихотворение «По следам Руставели». Поэт много раз возвращался к образу великого отца грузинской поэзии. Абашидзе писал об этом и как поэт, и как исследователь. Но прежде всего — как поэт.

Вот и сейчас, когда мы сидим в комнате, где все напоминает о Руставели — и чеканка, и фотокопия знаменитого портрета, найденного на колонне Крестного монастыря в Иерусалиме, и фолианты «Витязя в тигровой шкуре», — Абашидзе показывает мне отлично изданные книжки с навевающим грусть названием «Палестина, Палестина!..». Это цикл стихов Ираклия Абашидзе, продолжающий ту же руставелевскую тему.

Стихи рождались в раздумьях о судьбе поэта, в странствиях по следам Руставели, в долгих поисках по далеким дорогам Востока.

«Минуя семь веков», наш современник по всей Индии искал «заветный след, — там, где на пыль дорог семь тысяч ливней пало, семь сотен лет прошло, — и след свело на нет». Искал он этот след и там, где Руставели «ловил неумолимый пророческий напев, где сердцем услыхал, как в верности клялись... друг другу побратимы, увидел, как встает в Арабском море шквал».

Наконец, Абашидзе — в Иерусалиме, у порога Крестного монастыря, где, по преданию, нашел последнее пристанище Руставели. После долгой череды тщетных поисков он, Абашидзе, несказанно гордый, исполненный высокого благоговения, восклицает: «Ты здесь...»

И вот далекий потомок Руставели, «услышав» в Крестном монастыре Его голос, Его исповедь, «просит» у него счесть «услышанное» за действительно услышанное и поведать людям о том, что Он «думал и переживал... в последние дни жизни» семьсот лет тому назад.

И со страниц «Палестины, Палестины!..» звучит голос Руставели. Звучит у стен монастыря, в монастыре, в оливковом саду, у колокольни, в белой келье, у Катамона, у Голгофы... Каждая главка — монолог великого поэта. И каждый монолог — своя высокая тема: разума и сознания, которые он почитал «высшим даром», поскольку они «из всех существ недаром лишь человеку только и даны»; тема родины, которая была его «дыханием когда-то»; родного языка, позабыть который не дано даже «в минуту кончины»; и снова тема отчизны, которой ниспослать «покой и процветанье» он молит бога...

Читаешь, перечитываешь цикл и чувствуешь, как прошлое удивительным образом приближается, как голос Руставели пробуждает мысль о нашем сегодня. Почему сегодня? Да потому, что он созвучен высокому гуманизму, который рожден всем строем нашей жизни, постоянно развивается и духовно обогащается. Бережно, с поразительно тонким чувством времени автор рассказал о своем герое.

«Палестина, Палестина!..» — это не только поэтический взлет Ираклия Абашидзе, но, не побоюсь гиперболы, и лучшее из того, что создано в грузинской поэзии о ее бессмертном отце.

Этот поэтический взлет не был случаен, он готовился исподволь, долго, может быть, даже незаметно для самого поэта, как скрыта от взора жизнь растения под землей, пока оно не пробьется наружу.

И взлет этот, рожденный и вскормленный силой могучего примера, преподанного Руставели, — его гуманизмом, нравственной чистотой, неистребимым чувством высокой любви, мудростью и патриотизмом, — открыл в творчестве современного поэта новые горизонты. А былая неуверенность в долговечности своей музы — «Мой стареющий стих... Что ему суждено впереди?» — тяготившая поэта на пороге полувека, сменилась верой в силу своего призвания:

63
{"b":"832069","o":1}