Нельзя исключать из процесса взаимовлияния исторической жизни народа и культурного его развития, фиксируемого языком, речью, поэзией, образным строем этой поэзии, и другие факторы, например географический. Как-то Николай Тихонов, говоря о грузинской поэзии, справедливо подчеркнул, что на материю языка, на плоть и ткань речи определенно влияют географические условия жизни народа. Я помню, он сравнивал русское «вода» и грузинское «цкали», видя в первом словно отзвук плавного течения русских долинных рек, а во втором — отголосок буйного плеска грузинских горных потоков.
Через язык, им созданный, народ оказывается соавтором любого поэта. Вспомним пушкинские французские, тютчевские немецкие или церетелевские русские стихи. Эти поэты владели другими языками совершенно, а вот стихи, о которых я говорю, нечего и сравнивать с произведениями, созданными Пушкиным, Тютчевым, Церетели на родном языке. Поэт, вспомним Маяковского, всегда «подмастерье» народа-«языкотворца».
Чиковани умолкает. Он заметно утомлен. Мы с Георгием Маргвелашвили собираемся уходить.
Симон Иванович, сидя за столом, протянул свою тонкую руку, и хорошо, что я вовремя заметил, как он чуть-чуть повел ею из стороны в сторону, отыскивая мою ладонь...
Небо светилось чистыми звездами. И воздух был такой же чистый. Тонкий, легкий — надышаться им было невозможно.
Мы шли молча. В молчании гор. И каждый, наверное, думал об одном и том же. Но Георгий вдруг заговорил. Стихами Симона Чиковани:
В Гегути ночь еще не побледнела,
когда во мраке теплом и густом
стыдливый светлячок — цицинатела
над придорожным вспыхнула кустом.
Не устремляйся к небу понапрасну, —
твой свет холодный звездам не родня.
Погаснешь, а вослед и я погасну —
цицинатела! Пожалей меня...
В ту ночь стихотворение это звучало томительно-печально, и Георгий читал его с сжимающим горло волнением:
Ночным цветком гори в грузинских селах,
над Грузией стыдливо расцветай,
светись во мраке кос ее тяжелых.
Моя свеча! Не тай! Не улетай![31]
Не думал я, однако, что никогда больше не увижу поэта...
ПРИБЛИЖЕНИЕ ПРОШЛОГО
Факт остается фактом — наш разговор сначала не состоялся. Обычно такой общительный, веселый собеседник, Ираклий Абашидзе был немногословен. Он сказал мне:
— Поэту трудно говорить о своих стихах, о своих планах. Лирику не запрограммируешь, иногда стихотворение рождается вдруг. А в другом случае его вынашиваешь годами. Как говорил Маяковский: «долго ходят, размозолев от брожения».
И тут же, словно сворачивая разговор, Абашидзе говорит:
— Вообще же у лирика есть большое преимущество перед прозаиком — он говорит о себе в своих стихах.
— Значит, мне просто надо читать ваши стихи?
— Это всегда приятно автору.
Здесь я почувствовал, что интонация в моем вопросе была не та: ведь я достаточно хорошо знал, часто читал стихи Абашидзе. Но вот писать о нем мне приходится впервые, а мой вопрос никак не способствовал тому, чтобы «подогреть интерес» к нашему разговору.
И все же мы договорились встретиться снова.
У каждого поэта, наверное, есть стихотворения и строчки, наиболее точно выражающие природу его дарования, своеобразие его личности. Для меня Ираклий Абашидзе полнее всего раскрылся в «Приближении» (1955) и в «Памяти невысказанных стихов» (1957). Первое написано, наверное, в минуты особенной откровенности, когда поэт был на пороге своего пятидесятилетия и почувствовал необходимость спросить самого себя:
Неужели в словах
Заведется излишек рассудка,
Непосредственность речи
Степенною скукой сменив,
Перестанет строка
Отзываться бессонно и чутко
Шуму ранней листвы
И осеннему шелесту нив?..
И в конце:
Если мир прекратит
Предо мной открываться, как внове,
Если крылья мечты
Отрешит от себя вышина...
О раздумье мое!
Обрываю тебя на полслове —
Эта весть роковая
До слуха дойти не должна![32]
Во втором стихотворении поэт пишет о «невысказанных стихах», о тех, что жили в нем и жгли огнем душу:
И вот во мне звучите вы опять,
Не силясь грешный опыт воплощенья
Проделать, чтобы памятником стать... [33]
В этих строчках, я думаю, секрет поэтической личности Ираклия Абашидзе. Есть лирика, как ее называют, интеллектуальная, главное обаяние которой в движении мысли поэта. Для лирики же Ираклия Абашидзе чрезвычайно характерно искусство быть непосредственным — не казаться, не принуждать, не заставлять себя, а быть им, когда слово поэта действительно сохраняет «чуткость веток чинары», дышит землей, а не «призрачной эдемской синевой».
— Ну вот, вы говорите о том, как важна лирическая непосредственность. Но не ограничивает ли это поле лирики? Не суживает ли ее горизонты? Ведь если только в этом сила поэта, то очень многое, важное просто-напросто выпадает из поля его зрения.
— Дорогой мой, — улыбается Ираклий Абашидзе (сегодня он весел, открыт и, как всегда, располагает к себе), — во-первых, я не сказал, что только непосредственность важна для лирики. Это одно из возможных качеств, вовсе не обязательное для каждого лирического поэта. Твардовский и Бажан, Расул Гамзатов, Паруйр Севак или Леонид Мартынов — это прекрасные, но совершенно разные поэты... Да, надо найти себя! Это очень важно. Но это, конечно, далеко не все.
Великие проблемы мира проходят через человеческое сердце. Они просто не существуют без этого. Так вот, когда они преломляются в человеческом сердце, то всякий раз находят форму очень естественную, зависящую именно от данного человека, иначе сказать, они принимают форму его, в хорошем смысле слова, обыденных чувств, для выражения которых и нужны собственные поэтические средства. Найти себя — значит самому найти великие проблемы, сделать их своими. Тогда и форма выражения будет твоя.
Слушая поэта, я думал о том, как это важно для лирика — удержать в стихе мгновение. Но не ради него самого, этого мгновения, нет! Никакой импрессионизм, никакая свежесть впечатлений не спасает поэта, если он пишет, не открывая чего-то нового читателю. Поэт, как чуткая мембрана, ответствует своему времени, наполняется его содержанием. Писать для себя, пусть непосредственно, пусть до предела тонко, — это занятие для «герметистов», а не для настоящих поэтов. Высказываю это собеседнику. Ираклий Абашидзе согласно кивает головой: