Домики кирпичные, каменные. На крышах с фасадной стороны незатейливые украшения из жести — малюсенькие силуэты петуха, голубя, овцы...
Летом в Сигнахи много зелени. Особенно хорошо на Телавской дороге. И хотя есть небольшой городской сад, однако сигнахцы, по старой привычке, любят прогуливаться по этой дороге, где веет прохладой, свежестью трав. Вечерами тихие голоса людей и песни слышатся отчетливо, звонко. Внизу расстилается долина, мерцающая множеством огней. Как звездное небо, опрокинутое наземь.
Говорят, нет нигде города, похожего на Сигнахи. А все-таки по очерку, по краскам и свету есть у него далекий близнец в итальянской провинции Перуджа — знаменитый Ассизи. Знаменит он тем, что стены основанного Франциском Ассизским местного монастыря расписаны Джотто. Ассизи тоже угнездился на взгорье и глядит с высоты своей на голубую долину. В Ассизи тоже теплится свет нетронутой старины и на узких улицах лепятся друг к другу каменные дома, покрытые потускневшей черепицей. И седые ноздреватые руины этрусских городских стен, как и сигнахской крепости, загораются по утрам живыми бликами солнца. И расположены эти два города почти на одной параллели, — значит, и сила солнечных лучей одинакова.
В далекие годы я часто бывал в Сигнахи. Сюда меня привозил отец — тоже уроженец этого городка, с детства друживший с Геворгом Башинджагяном.
Поездом из Тбилиси мы доезжали до станции Мелани, а потом — двадцать километров — на лошадях до Сигнахи.
Дорога в то время была немощеной, и мы, оставляя за собой длинный хвост пыли, небыстро ехали мимо веселых солнечных полян, поросших высокой травой и цветами, мимо курчавых перелесков и островков желтых хлебов на косогорах. А если все-таки в пути нагоняли другую линейку или фаэтон, а чаще медленную, скрипучую арбу, запряженную парой могучих и покорных буйволов, то пыльная туча обволакивала и нас с ног до головы. И тогда мне казалось, что пыль — это самое большое зло природы, что она умеет очень хитро мстить тем, кто будоражит ее покой.
Однажды, когда я впал в столь серьезные раздумья, возница — в маленькой кахетинской куди[28] на голове, краснощекий, с черными усиками, — будто угадав мои думы, глянул на меня через плечо и все сразу разъяснил:
— Лубиш катаца — луби и пил глатат.
И, лихо хлестнув в воздухе кнутом, подбодрил своих лошадей...
Но бывало, до Сигнахи мы добирались и другим путем: доезжали поездом до конечной станции Цнори, расположенной на юге Алазанской долины, а оттуда пешком, в гору, по дикому, в мелком кустарнике ущелью.
Подъем был изнурительно крутой. Но зато как красиво вокруг!
Эту дорогу любил Башинджагян.
С каждым шагом раздвигался горизонт, в дневном мареве долина перекатывалась желтыми, зелеными, лиловыми волнами, и узкий, только недавно заключенный в окне железнодорожного вагона мир становился вдруг беспредельным и голубел, постепенно сливаясь с бездонным небом. А горы по ту сторону долины, эти синие с белыми макушками горы, пребывающие в безграничности прошлого и будущего, все выше вытягивались перед тобой в рост.
Разморенные полуденным солнцем, добирались мы наконец до городка. Но прежде чем направиться в маленький кирпичный домик с крохотным садиком, где росли вишня, тута и унаби[29], сворачивали на узкую тропку и, цепляясь за колючую ежевику — только берегись, а то, чего доброго, угодишь в обрыв, — спускались к роднику с ледяной вкусной водой. Родник здесь называют «тавгатехили» — разбитая голова. Откуда такое название — никто толком не знает. Но воде этой — особый почет у сигнахцев. Если в жаркий день вы зайдете к знакомым, на столе тут же появится красный глиняный кувшин, обернутый влажным полотенцем, и вам дадут напиться «тавгатехили»...
А еще раньше, в Тбилиси, отец водил меня домой к художнику. Дом стоял на узенькой горбатой улице недалеко от нынешнего памятника Руставели.
Уже с подъезда «открывался» художник — стены и потолок вестибюля были покрыты росписями на аллегорические темы. Содержание их позабылось. Но помнится, входя в подъезд, я всякий раз испытывал почти суеверный страх: что-то таинственное наплывало на меня в сиянии неземных красок. А однажды мне почудилось, что в дверях стоит сам бог — таким божественно красивым, величавым и строгим было лицо художника — бледно-матовое, с большими зелено-голубыми глазами, обрамленное густыми вьющимися волосами. Но лицо вдруг изменило свою божественность: широкая и добрая улыбка осветила его, и мое оцепенение мгновенно исчезло.
В просторной мастерской, где тепло пахло масляными красками, художник показывал отцу новые работы. Всей прелести полотен я тогда не понимал. Лишь детским своим нутром чувствовал, что их рисовала волшебная рука. Уже позднее, когда я бродил по сигнахским окраинам, стал видеть, что краски многих башинджагяновских полотен «сняты» с этих мест. Но «сняты» не доподлинно, а с той благородной закваской душевного волнения и фантазии, что отличает истинного творца от ремесленника и позволяет нам сызнова и по-новому увидеть нашу землю и небо, дерево и колос, озеро и ручей. Увидеть глазами художника.
И, глядя на синеву далеких гор, вставших над Алазанской долиной, мне снова вспоминалась картина со старинной крепостной стеной и двумя башнями, освещенными багряным восходом солнца. Эту картину художник подарил отцу еще в молодости (теперь она висит в доме моей дочери). Отец прожил свой век в больших и малых, близких и далеких от Сигнахи городах и к концу жизни вернулся в родной городок, где вскоре умер — в том же домике с крохотным садиком и в той же комнате, где родился. Умер весенней ночью, тихо, никого не тревожа. Я похоронил его у той крепостной стены, что нарисована на картине Геворга Башинджагяна...
И вот я снова — уже по гладкой асфальтовой дороге, без пыли, за два часа из Тбилиси вместо прежних шести — приехал в Сигнахи. Обошел знакомые и близкие сердцу места, побывал, конечно, и на старой улочке, именуемой теперь улицей Челюскинцев, где рядом с круглой крепостной башней, над которой сигнахцы когда-то пристроили церковную колокольню (правда, тут уже нет ни колоколов, ни креста), стоит простенький одноэтажный домик — в его окна стучатся ветви инжира и сливы, а у двери вьется виноградная лоза. На стене — мемориальная доска: «Здесь в 1857 году родился выдающийся художник Георгий Захарьевич Бажинджагян».
От того ветхого жилья, в котором художник провел свои детские годы, говорят, уцелели лишь две стены. Не на этих ли стенах двенадцатилетний мальчуган, чтобы восполнить убогую обстановку, нарисовал диван, изобразил вешалку, да так искусно, с таким неожиданно точным воспроизведением предмета, что гость, приняв ее за настоящую, хотел было повесить шапку, а она упала на пол. Не в тот ли угол уткнулся трехлетний братишка художника, горько плача... а повод оказался вот какой: однажды Геворг получил в подарок от тифлисского товарища набор акварельных красок. Кистей в посылке не оказалось. Юный художник обычно мастерил их из собственных волос, но на сей раз решил воспользоваться мягкой шевелюрой младшего брата и не задумываясь срезал у него кудрявый локон.
Семья Башинджагянов жила в нужде, особенно трудно пришлось ей после смерти отца будущего художника. Четырнадцатилетний Геворг писал вывески, получая за каждую от маляра Михака 20 копеек. Как-то маляр снизил плату на 5 копеек. Художника это обидело, и он не закончил очередного заказа — вывеску «Духан», написав лишь первые две буквы.
Духан был на маленькой грязной площади, у почтовой станции. Теперь духана и в помине нет. На его месте — выложенный тесаным камнем родник. Здесь в хмурое дождливое утро осени 1874 года беспокойно ржали лошади, увязая копытами в липкой глине, а ямщик в потрепанном армяке ворчал под нос, мол, пора трогаться, а пассажир задерживается... Сюда пришли тогда проводить Геворга родные и товарищи. Юный художник уезжал в Тифлис попытать счастья.
Он бедствовал, но учился. Вначале в Тифлисской школе рисования при Кавказском обществе поощрения изящных искусств. Затем, скопив немного денег от продажи исполненных им копий с известных картин, отправился в Петербург и поступил в Академию художеств. Его преподавателем был М. К. Клодт, а нередким советчиком — И. К. Айвазовский.