М. Шагинян:
— Погодите, погодите! Дайте мне подойти. Отсюда я не услышу. — Прошла по краю сцены, присела поближе к роялю, огорченная, что не успела наладить слуховой аппарат...
И. Кобчикова (главный редактор журнала «Крестьянка»):
— Многие годы Мариэтта Сергеевна была членом редколлегии нашего журнала. Не пропускала ни одного заседания, не только критиковала активно, но и активно рекомендовала, что и как улучшить. Никому ничего не спускала, в то же время была добра и внимательна. Время пребывания Мариэтты Сергеевны в наших рядах сказалось на всем облике журнала. И если тираж «Крестьянки» вырос с двух миллионов до шести — в этом есть доля усилий Мариэтты Сергеевны...
М. Шагинян:
— Это была счастливая пора в моей жизни. Я знаю нашу «Крестьянку» с первых номеров, видела, как журнал тянется к теплым ленинским словам, чтоб дошли они до деревни, до нашей жизни.
К. Симонов:
— Позвольте прочитать одну из многих сотен телеграмм, поступивших на имя Мариэтты Сергеевны. Телеграмма из Армении: «Накануне Вашего юбилея геологоразведочная экспедиция в Кафане нашла богатую золотоносную жилу. Горняки назвали новую жилу именем Мариэтты Шагинян...»
Потом пел Евгений Нестеренко. И снова приветствия, адреса, цветы...
И вот встала Мариэтта Сергеевна. Взяла в руку микрофон и сильным, таким же звонким голосом, какой раздавался сегодня с экрана, спросила:
— Вы меня слышите?
По залу прокатилась волна веселья.
— За все доброе, за все хорошее, что было здесь сказано, глубоко вас благодарю. Мне хочется сказать вам простой секрет той большой трудовой жизни, которую я прожила. Тут читали много стихов. Андрей Вознесенский великолепно прочел даже одно мое стихотворение, которое сама я забыла. Я хочу прочесть тоже одно, не свое, стихотворение, а поэта двенадцатого века Низами Гянджеви. Это — басня, приложенная к поэме «Сокровищница тайн». Царь Соломон вышел однажды отдохнуть в поле и увидел там землепашца. Увидел, как он трудится на сухом, безводном пустыре. И вот царь говорит ему: «Брось бесполезный труд — тут нет воды, и земля не взрастит зерно». Старик отвечал:
Царь, прости мой ответ, —
Не думаю, есть ли вода или нет,
Водою мне, — видишь, — мой пот на спине;
Концы моих пальцев — лопатою мне.
Великим мне счастьем бывает зерно...
— Вот я и забыла. Вот старость! — И обернулась назад: — Дайте мне сумку, там у меня шпаргалка... Вот беда. — Глянула на бумажку и снова:
Великим мне счастьем бывает зерно,
Когда получаю семьсот за одно.
Не сей никогда с сатаной на устах —
И ты с одного будешь при семистах!
— Так вот, товарищи, если у меня есть какая заслуга — это то, что я никогда, ни к какому труду не подходила с сатаной на устах. Я ругаюсь, я бешеный человек, я могу обидеть, но когда я подхожу к труду, к какой-нибудь работе, все равно какой — не только творческой, — я подхожу с благоговением, с уважением, и, может быть, потому мне удается с одного зерна вырастить семьсот. Вот и весь мой секрет...
Поздним вечером я спросил по телефону Мариэтту Сергеевну, довольна ли она вечером.
— Нестеренко доставил мне огромное наслаждение. «О Дельвиг, Дельвиг!» Шостаковича — моя любимая вещь. А какой голос! Ну, спокойной ночи...
XXIV
В седьмой части воспоминаний «Человек и Время»[23] есть такие строчки: «...Алянский принес мне... от Блока... длинное запечатанное письмо от 22 мая, которое у меня хранится под стеклом. На письмо я ответила, лично снесла его Л. Д — не[24], но не получила уже на него ответа ни письменного, ни устного...[25]
Мариэтта Сергеевна считала свое письмо потерянным. И вот...
Прошло с тех пор 58 лет. Доктор искусствоведения И. С. Зильберштейн нашел это письмо в архиве Менделеевых. В конце февраля 1979 года он позвонил мне и спросил: не знаю ли я, где сейчас находится Мариэтта Сергеевна, он хочет прочитать ей письмо, этот, как он выразился, необычайной силы документ.
В те дни Мариэтта Сергеевна лежала в больнице после глазной операции и, к счастью, через час после моего разговора с Зильберштейном позвонила мне и с торжеством, давно не ощущаемым в ее голосе, сказала:
— Мне сняли повязку. Я счастлива! Снова вижу мир и свет. Грешно мне жаловаться на судьбу. В 91 почти год — вы подумайте! — сделали операцию. Выходит книга! Что мне еще нужно?! Хочется только одного — знать, что жизнь не прошла даром, что ты еще действуешь и что ты еще нужна.
Я сообщил ей о письме. Она буквально вскрикнула:
— Неужели нашлось? Завтра вместе с Зильберштейном приезжайте ко мне. Буду ждать...
Мы ее встретили в коридоре. Она шла, поддерживаемая внучкой Леной. Узнала меня сразу. Это хороший симптом — значит, лучше стала видеть, подумал я. Завела нас в палату. Перед чтением письма Зильберштейн не удержался, чтобы не сказать ей, какая она мудрая, какая замечательная и какое это бесценное, не имеющее себе равного в эпистолярной литературе письмо. «Это письмо века», — заключил он.
— Ну, ладно, ладно, читайте. Посмотрим, имеет или не имеет себе равных, — сказала она.
— Только не перебивайте меня, — пошутил Илья Самуилович, — тем более, что я старше вас.
— Вы поглядите на него — он старше! Малютка вы по сравнению со мной.
— Вы отчаянная дама!
— Не дама, а отчаянная девчонка. Ну, читайте же.
Читал он медленно, внятно, отчеканивая каждое слово этого действительно удивительного письма по беспощадности самоанализа, откровению, а главное, — по глубине понимания поэмы «Двенадцать». Можно без преувеличения сказать, что Мариэтта Шагинян — одна из первых, кто так верно постиг и оценил историческое значение «Двенадцати». В этом письме и тревога за больного Блока, отягощенного душевными метаниями, напором злобствующих эстетов из среды буржуазной интеллигенции, пытавшихся снять с него «клеймо большевика», оторвать от революции.
Мариэтта Сергеевна слушала свое письмо молча, напряженно-внимательно, иногда кивала головой в знак согласия с тем, что утверждала сама пятьдесят восемь лет назад, иногда улыбалась, а в конце даже всплакнула... Потом наступило молчание.
— Вы знаете, на меня сейчас дохнуло воздухом Октября. Какое было время! А он, он прочитал это письмо, как вы думаете?
— Может, и прочитал, — сказал Зильберштейн. — Но ответить уже не мог. Угасал...
Письмо Мариэтты Шагинян Александру Блоку будет опубликовано в четвертой книге 92‑го тома «Литературного наследства». Мариэтта Сергеевна разрешила мне процитировать некоторые места из этого, написанного мелким почерком на шести страницах, письма. Что я и делаю.
«...Не знаю, как и благодарить Вас за все, что Вы... написали, а главное за то, что так скоро прочитали пьесы.
Только в одном Вы, пожалуй, ошиблись (лестным для меня образом!): «Не особенно органический язык»[26]: «недостаточная пристальность взгляда» — у меня вовсе не почетный порок символистов, преодоленный сильнейшими из них в настоящий классицизм. Это у меня не «печать школы» и не временное несовершенство, — а самое тяжкое личное бремя, которое преодолеть мне не суждено; я могу лишь постепенно создать себе условный стиль из стремления его преодолеть... Дело в том, что у меня матовое восприятие мира (плохо слышу и вижу), и нет своего языка. Органичен язык лишь тогда и там, где он речь. Но я не знаю речи; остатки своего слуха я невольно приспособляю к бескрасочному услышанию, то есть напрягаюсь услышать, что мне сказали, а не как; на музыку, на связь, на очарованье речи уже ничего не остается, ибо внимание приковано неизбежно к понятиям. И вот, постоянно силясь понимать, я неизбежно разучаюсь слушать. Где уж тут питаться живой органикой речи! Остается книга, и свой собственный «потенциал». Но через книгу и от книги (даже самой стихийно-народной) родится только «книжность и производность». А «потенциал» у меня почти бессилен: я — русская армянка, инородка, с испорченной расовой памятью; речь моих предков мне не «вспоминается» (не знаю ее), речь родного по духу русского народа — тоже не «вспоминается», потому что не отложена в моей крови. Трагедия же для меня не столько в отсутствии своего языка, сколько в присутствии своей «темы», которая все время развивается и набухает внутри и никак не может разродиться в органически-целое. Вот Вам полная правда обо мне, как о поэте...»