Я тогда решил не спрашивать, когда будет шестая часть и о чем она будет. Я спросил, как сама Мариэтта Сергеевна относится к создаваемой книге.
— Эта книга для меня больше чем книга, это нечто почти мистическое, вроде гоголевского «Портрета». Я как бы перехожу в нее из собственной жизни, живу вторично, старея вместе с ее продолжением. Дело в том, что огромное число «биографий», прочитанных мною об интересных для меня людях, до сих пор, как вспомню их, наполняют меня ужасом от своей приблизительности, скользящей неточности, иногда просто вранья и выдумки. Когда мне самой пришлось воскрешать самых разных и по-разному дорогих мне людей, живших в самые разные эпохи, я старалась бороться с этой приблизительностью, звала на помощь чувство личной любви к ним, поиски и нахождения душевно-духовной общности между нами или хотя бы крохотные общие черточки в характере. Так я писала о Шевченко, Гёте, Иозефе Мысливечке, Низами, баснописце Крылове — и все же ужас неточности преследовал меня. Казалось, сами покойники вставали из гробов, грозно неподвижные; вставали, требуя полного восстановления себя такими, какими были в прожитой жизни. Может быть, этот ужас от их беспомощности перед потомками, ставшими хозяевами их неточных портретов, и скрытый страх, что станут (если, конечно, станут) писать обо мне после моей собственной смерти, заставил меня взяться за перо. И надо сказать, произошло тут нечто странное. Я поняла, что страх ушедших индивидуальностей из-за искажения чего-то сугубо индивидуального в них — это, в сущности, пустой страх, вызванный некоторой ограниченностью самого человека, видящего себя при жизни только лишь в оглоблях своей «индивидуальности». А она ведь, индивидуальность, черта временная, смертная, сделала свое дело на земле — и уходит. Главное — передать сверхличное, общечеловеческое, то, к чему человек стремится сквозь свое индивидуальное и до чего дорастает. Вот это надо уметь воскрешать!
— Но позвольте, Мариэтта Сергеевна, разве в человеке не интересно его индивидуальное, то, что отличает его от других?..
— Я вам рассказываю о своем опыте. Любить надо в человеке не это индивидуальное, из-за гибели чего мы, в сущности, и переживаем муку утраты любимых людей. Вот если любить главное в людях, в человеке, общее для всего живущего и мыслящего, то ведь оно... оно тогда никогда не утратится, оно всегда останется. По мере писания «Человека и Времени» я все больше теряла свою индивидуальность — она сохранялась лишь в ощущении сегодняшнего, сейчасного мгновения самого писания во мне самой, — а под пером возникал человек вообще, в плохом и хорошем, человек, как он есть. Это очень трудно объяснить.
— Пусть так, но как же совместить это ощущение с историчностью?
— Когда я пишу главу за главой, человек у меня возникает последовательно, подобно течению времени. Я чувствую это течение времени, верней сказать, втечение его. Словно вода, втекающая в ладонь, — так материально я это чувствую. Мне кажется, время втекает, по-настоящему втекает. Оно втекает в чашу жизни, переполняет ее до краев, и, когда потечет через край, надо подставлять другую чашу. Время претворяется в жизни другого человека. Вот и думаю иной раз, что ошибаются люди, воображая процесс времени необратимым, то есть всегда уходящим. На самом деле оно всегда приходит. Оно обратимо больше, чем что-либо другое на земле, оно обратимо в самом себе, сама природа его есть обратимость... Нет, вижу по вашему лицу, что вы или не согласны со мной, или не понимаете меня. И физики, наверное, разорвут меня на части за подобную неграмотность. Но хочу ответить на ваш вопрос правдиво, а это и есть правда, как я ее понимаю. Историчность для меня — тоже особая, гегелевская.
Она замолчала. Ушла в себя...
Прервав молчание, я все-таки спросил, сколько еще частей книги «Человек и Время» она собирается написать.
— Одну или две. Я хочу довести книгу до Октябрьской революции... Ну, а вся остальная моя жизнь после Октября лежит перед читателем, почти уже рассказана во всем, что я за эти шестьдесят лет написала, живя и работая в новом мире, служа новому общественному строю. Конечными страницами «Человека и Времени» будет мой приход к Ленину... Я еще не знаю, как и что выйдет — работы много. И «Человек и Время» не последняя моя книга. Последней будет начатая параллельно этой, тоже очень личная, небольшая книга «За чтением Ленина». В ней я от писания как бы перехожу к чтению, сама становлюсь читателем.
XXII
Несколько лет назад в одном из своих интервью, Мариэтта Шагинян вспомнила прочитанный ею в детстве в какой-то немецкой книжке рассказ о бабочке.
Родилась бабочка, и перед ней открылась долгая-долгая жизнь. Сперва было утро со множеством минут и секунд, и ей оно показалось нескончаемым — так много она перевидела и налетала; потом пришел бесконечный день — целая вечность дня. И, наконец, вечер — сперва золотой от солнца, потом он порозовел, покраснел, посинел. Все это длилось и длилось, и бабочка устала. Потом пришла темнота, и с ней — конец жизни.
— Прочитав рассказ, я вдруг почувствовала протяженность времени: какое это большое, какое огромное количество времени — один-единственный день. И задумалась о том, как надо прожить свое время — не впустую, не зря, а всерьез, на пользу другим людям, чтобы, когда придет конец жизни, сказать себе удовлетворенно: сделала все, что могла, не испортила жизнь, не потеряла драгоценного, отмеренного мне времени.
Быть может, в особом осознании долготы времени — и одного-единственного и всех дней жизни — кроется еще одна разгадка колоссальной творческой энергии Мариэтты Шагинян.
...Это было в преддверии новой юбилейной даты — ей исполнялось девяносто лет. Семьдесят пять из них отданы литературе. Случай редкостный! И сейчас она пишет — почти каждое утро.
А здоровье? — спросит читатель. Может быть, этот феномен объясняется неслыханно крепким ее здоровьем. Нет, природа неумолима. К ней она была даже жестока. Природа лишила тринадцатилетнюю девочку слуха. Лишила на всю жизнь. И Мариэтта Сергеевна привыкла к этому. Теперь, в старости, природа подкралась к зрению...
Я застал ее среди великого множества пакетов. Они громоздились на столе, на стульях, на подоконнике. Груды пакетов с конвертами, пачки аккуратно перевязанных бумаг. Мариэтта Сергеевна рылась в них, то и дело наклоняя голову чуть ли не вплотную к бумагам и приставляя к прищуренным глазам большую лупу.
— Чем это вы заняты? — спросил я.
— Привожу в порядок архив... Но вот беда, почти ничего не вижу.
Я предложил свои услуги, сам, правда, не зная, в чем они могут состоять.
— Нет, вы только напутаете. Если хотите, поглядите кое-что. Здесь есть интересное.
Беру наугад один из пакетов. На нем надпись: «От ученых наших и зарубежных. 1935 г.». Не глядя запускаю руку в пакет и вынимаю на счастье первую попавшуюся бумагу.
Это не письмо, а чья-то рукопись. Английская. Откуда?
Мариэтта Сергеевна разглядывает рукопись.
— А-а, это мои сокровища с XV Международного конгресса физиологов в Ленинграде в 1935 году. Я там была корреспондентом «Правды» и за 16 дней ухитрилась написать 17 очерков и репортажей. Два последних прошли в одном номере. Под одним стояла подпись «Мариэтта Шагинян», под другим — скромнее: «М. Шагинян». Конгресс был замечательный, и мне удалось заполучить для «Правды» две статьи от крупных ученых — английского физиолога Арчибалда Хилла и японского физиолога Генити Като. Оригиналы остались у меня. То, что вы вытащили, и есть рукопись Хилла.
Другой конверт из Швейцарии. И опять с громким именем ученого — «тайного медицинского советника», биохимика и физиолога Эмиля Абдерхальдена.
— У этого письма своя маленькая история, — заметила Мариэтта Сергеевна. — На обеде у академика Штерн Лины Соломоновны меня посадили рядом с гостем из Швейцарии; с ним нужно было говорить по-немецки. Узнав, что я писатель, Абдерхальден спросил, нет ли у меня книги, переведенной на немецкий. А в то время как раз вышла на немецком моя «Гидроцентраль», и на следующий день я ему эту книгу послала в гостиницу. Позже узнала, что обо мне справлялся профессор Борис Ильич Збарский. Оказалось, он получил письмо от Абдерхальдена, который просил сообщить ему адрес «дамы, что сидела рядом с ним на обеде у Штерн». Прошло месяца полтора, и вот пришло от него письмо уже мне. Вы его держите в руке.