Охранник ворча отошел. Когда дверь камеры захлопнулась, Говорухин сердито сказал:
— Бросай свои штучки, Кинстинтин, пошто нарываешься? Трахнет прикладом орясина, ноги протянешь. Эн какой дуролом, ряшку в три дня не обгадишь. А ты его яришь! На кой ляд, скажи на милость? Нам сейчас надо тихо жить, аккуратно, да мозгой шевелить, соображать, как отсюда вырваться. А ты их травишь! На допросе небось тоже задирался?
— Было…
— Вот-вот. Думаешь, мне приятно на этих обормотов смотреть? Но я не лезу на рожон, не дразню их…
— Да? А фонарь под глазом откуда?
— Случайно. Я ведь тоже человек!
Петухов засмеялся, хихикнул и Говорухин, придерживая бок.
— Пиш! А длинный охранник на глиста похож. Верно…
— Не, — заливался смехом проводник, — на хорька. Хорь, когда лайка его настигнет, наежится, шерсть дыбом…
— Шерсть?! Тюремщик же лысый, как бильярдный шар!
— Все едино хорек.
Отворилась тяжелая дверь, вошел охранник. Петухов расхохотался.
— Легок на помине, — вторил Говорухин.
Хорек подозрительно повел острым носом.
— И ржете? Плакать надо!
— Заплачем, — заверил Говорухин. — Когда тебе жаба титьку даст…
Хорек махнул кулаком, пограничник отлетел к стене, четверо солдат, топоча сапогами, внесли и положили на пол чье-то тело.
— Здоров, бугай! Все руки отмотал.
Дверь за охранниками захлопнулась, Говорухин, потирая затылок, подошел к лежащему.
— Кинстинтин! Глянь-ко!
На заплеванном полу лежал Данченко.
Старшина долго не приходил в себя, несмотря на старание товарищей привести его в чувство. Пограничники терялись в догадках и в конце концов решили, что Данченко захвачен японцами недавно. Но почему он не приходит в себя — на теле, кроме ссадины на плече, ни царапины.
— Контузия, — решил Петухов. — Паршиво. Может оглохнуть, ослепнуть, может вообще не встать — разобьет паралич и…
— Погодь отпевать, — оборвал Говорухин. — Петр мужик здоровый.
— Но контузия такая гадость…
Мохнатая бровь слабо дрогнула, поползла вверх, означая крайнюю степень осуждения; обычно после этого начинался разнос. Данченко смотрел на склонившихся над ним бойцов недоуменно, губы брезгливо кривились.
— И вы тут? Я думал, только одного дурня захомутали. — Данченко медленно встал, качнулся, едва не упал, широко расставил ноги, оперся о сырую стену: голова под потолок.
— Оправились, товарищ старшина! — обрадовался Говорухин.
— Оправляются в сортире. — Данченко заковылял к противоположной стене, стараясь ступать твердо, это удалось не вдруг. — Лихо приключилось, хлопцы, взрывом снаряда меня оглушило. Твоя пушка стреляла. Петухов, та самая…
— А дальше?!
— Свалился я в воду, японцы в лодку затащили. И на свой берег. Потом расспросы, допросы…
— Спасибо, не били, — позавидовал Говорухин. — А нам с Кинстинтином досталось. И здесь перепадает по малости.
— Пробовали. Пришлось одного поучить: на носилках унесли. Другой с джиу-джитсу полез. И его успокоил. Теперь не бьют — себе дороже.
— Здорово!
Данченко одернул гимнастерку, прокашлялся, словно на плацу, вот-вот раздастся зычная команда…
— На топчане спали, товарищ старшина? Полосы на гимнастерке пропечатались. Топчан, видать, грязный, все у них не как у людей.
— Ты о чем, Пимен? А… Спасибо, напомнил. Помоги раздеться.
Данченко снял гимнастерку, заскорузлую рубаху, Говорухин восхищенно проговорил:
— Во Владивосток-город я на окружные соревнования Нагана возил. Купеческий дом там в самом центре, у подъезда каменный мужик балку держит. Здоровущий, аккурат как вы, старшина.
— Пишка, Пишка, что это?! — вскрикнул Петухов.
Через всю спину Данченко широкими полосами тянулись засохшие буро-коричневые струпья. Один в нескольких местах лопнул, из трещин сочилась алая кровь.
— Спокойно! — сказал Данченко. — Без паники. Японский офицер ремни из меня кроил, думал, показания дам. Ошибся…
Петухов побелел.
Данченко лег на живот. Когда в подвале, выложенном белым кафелем, палачи высшей квалификации заставляли его говорить, старшина сжимал челюсти. Хрустели, крошились зубы, боль сводила скулы. («Свежуйте, гады, ничего не скажу!») Опытные заплечных дел мастера поражались стойкости пограничника. Приходилось терпеть и теперь, стонать неудобно, воспалившиеся раны горели, спину жгло огнем.
На рассвете Данченко задремал или впал в беспамятство, подавленные пограничники негромко переговаривались, Петухова била нервная дрожь, у Говорухина стучали зубы.
— Звери! Сущие звери, Кинстинтин! А еще культурная нация. Хороша культура — из живого ремни резать! Петр Степанович, бедный, какую муку принял!
— Я бы не выдержал, — признался Петухов. — Адская боль, должно быть.
— Да, уж, видать, не сладко… Ты к чему, Кинстинтин? Неужели замыслил пощады просить?
— Сдурел?! Говорю, не выдержу такого.
— В каких смыслах?
— Орать буду — вот в каких!
— А-а-а… Ну, это… Это ничего. Можешь даже матюкнуться разок.
Рассерженный Петухов отодвинулся.
— Пошто отсел, Кинстинтин: рядышком — теплее.
— Пошел ты… Думай, что говоришь.
— Отставить, — очнулся Данченко. — Хватит языки чесать. Давайте поразмыслим, как бежать.
— Отсюда не удерешь, — горько вздохнул проводник. — Из этой норки мышь не выскользнет.
— Думать надо. Думать…
И полковник Кудзуки думал. Было о чем. Захваченные с таким трудом пленные так ничего и не дали. Допросы с пристрастием, применение особых средств, спецобработка оказались безрезультатными. По этому поводу Кудзуки имел крайне неприятный разговор с генералом Исикавой. Генерал недолюбливал Кудзуки и умело портил ему карьеру. Исикава стар, щеки испещрены склеротическими жилками, руки в подагрических узлах, пальцы синие. В молодом, способном полковнике Исикава усматривал соперника, метившего на его пост. У генерала были основания опасаться: полковника командование ценило. Узнав, что пленные на допросах молчат, Исикава намекнул, что передаст их в более умелые руки.
— Вы, полковник, с вашим богатым опытом бессильны перед тремя полумертвыми русскими.
Кудзуки терпеливо слушал, почтительно шипел, проклиная старческую медлительность генерала, Исикава трубку не опускал, продолжая фитилить[199] «несносного выскочку с гипертрофированным самомнением».
— Что-то я хотел вам сообщить? — тянул генерал. — Ах, да! Относительно командировки в Берлин. Вашу просьбу сочли неуместной. К нашим друзьям поедет другой офицер, а вы нужны здесь. События на германо-советском фронте развиваются стремительно, инициатива на стороне доблестной армии фюрера, приближается наш черед. Императорские вооруженные силы готовы к решительным действиям на Севере, вы обязаны помочь Квантунской армии выполнить долг перед Ямато, а вы, по-видимому, этой идеей не прониклись.
Вот брюзга! Обожает читать нотации, получает истинное наслаждение, прочие в силу преклонного возраста ему уже недоступны. Наконец Исикава выдохся, послышались короткие гудки, Кудзуки с отвращением бросил черную эбонитовую трубку — замучил старый песочник!
Генерал основательно испортил настроение. Успокоившись, Кудзуки нажал кнопку на полированной панели стола, вошел адъютант.
— Капитана Сигеру. Срочно!
Кудзуки относился к Маеда Сигеру пренебрежительно — ограниченный провинциал, провонявший казармой. Однако исполнителен, настойчив и без сантиментов, что немаловажно. Упорно, невзирая на трудности, он стремится выполнить полученный приказ, достичь цели. Не щадит себя, подчиненных, стоически переносит невзгоды и опасности; такому помощнику нет цены.
Маеда Сигеру шариком вкатился в кабинет — волосы набриолинены, круглое лицо лоснилось.
— Мы в затруднительном положении. Маеда-сан. — начал Кудзуки. — Командование запросило данные по району, который вы так хорошо изучили, осуществляя операцию «Хризантема». Нужны подробные сведения. Участок границы заставы «Турий Рог» рассматривается как один из наиболее подходящих для вторжения. Возможно, направление это будет второстепенным и подготавливается как запасное. Лично я считаю данный участок бесперспективным: удаленность от железной дороги[200], отсутствие коммуникаций, крупных населенных пунктов, однако мнение мое никто не спрашивает. Как говорят русские, начальству виднее.