Литмир - Электронная Библиотека

Костя вспомнил, как они с ефрейтором задержали контрабандистку, Костя жалел ее, думая, что Булкин придирается к старухе. А опытный пограничник сразу заподозрил неладное…

— Опускайте, — скомандовал начальник заставы. — Зарывайте.

Глухо застучали комья глины о крышку гроба, Данченко отобрал у Девушкина лопату.

— Давай сюда. Раненым не положено.

— Какой я раненый!

— Ладно… Отдыхай.

Над могилой быстро вырос холмик. Седых пригладил скаты лопаткой:

— Вроде ровно…

— Потом поправим, — сказал Говорухин. — Когда земля осядет.

Их осталось у могилы пятеро, остальных старшина отправил отдыхать; идти в казарму не хотели, но Данченко прикрикнул на бойцов; когда еще выпадет передышка, похоже, японцы не успокоились, наблюдатели сообщали о подозрительном передвижении на чужом берегу.

Данченко, постояв у могилы, сказал:

— Ну, хлопцы, погоревали, и хватит. Пора и вам часок отдохнуть, если успеете, конечно. Самураи вот-вот снова полезут. Я вам поблажку дал, поскольку погибший смертью храбрых товарищ Булкин командир вашего отделения.

— Был, — заметил Девушкин. — Как странно. Здоровый, сильный парень, боксер — и «был». Кажется, будто ушел в наряд и скоро вернется. А мы его никогда не увидим. Никогда! Я читал поэму Эдгара По. Название забылось, но суть в том, что человек умер, ушел навсегда и его никто никогда не увидит. Никогда…[114]

Голос Девушкина дрожал. Среди крепких, мускулистых пограничников Митя Девушкин казался подростком — худой, узкоплечий, нескладный, но он — самый начитанный, как говорил Шарафутдинов, «самый ученый». И хотя на заставе были ребята, окончившие, техникум, и даже студенты, а у Мити за плечами всего восьмилетка, авторитет Девушкина признавался неоспоримо, недаром его выбрали секретарем комсомольской организации.

— Кончай, Митя, хиромантию[115], — оборвал Седых. — Словами не поможешь, человека не воротишь. Все этого не минуем. Жаль, конечно, парня. Но только рассусоливать пограничникам не к лицу. Старшина, как дальше жить будем? Что нам предстоит?

Данченко пожал широченными плечами.

— Служба…

— Естественно. Вы как считаете, полезут японцы еще?

— Я, Седых, из штаба Квантунской армии сведения не получаю.

— А ежели без шуток?! Мне это нужно знать. Обязательно! Я должен рассчитаться за Булкина, мы с ним корешки, не таились друг от друга. Про сына он мне сказал… Эх, сунулись бы сейчас самураи, я бы им выдал.

— Не волнуйся, парень, на твой век нарушителей хватит, — заверил товарища Говорухин.

Груша принес охапку цветов, положил на могилу.

— Не мог раньше… Обед уварился, я бегом. По-за кухней на лужке собирал, на Серебрянку бы сгонять — эх и цветочки там! Не знаю названия, но красивые…

Повар выдавил комлем ветки ямки, что-то бормоча под нос.

— Чего колдуешь? — нахмурился Седых. — Могила приличная, когда время укажет, поставим постамент, напишем что положено, а пока на фанерке…

— Цветы посадим. Перекаты на Серебрянке знаешь? Там цветы как огоньки: выкопаю, пересажу. Будет на что приятно поглядеть…

— Памятник поставим, — с чувством произнес Девушкин. — Каменный, на века. И ограду сделаем металлическую. Я шефам на завод напишу, комсомольцы помогут.

— Ты с оградой подожди, как бы не пришлось еще памятники ставить, похоже, затевается заварушка, как на Хасане, — сказал Говорухин.

Шарафутдинов возразил:

— Японцы теперь не скоро полезут, да и масштабы не те: мой братишка на Хасане дрался, там большие силы с обеих сторон действовали, крупную провокацию японцы устроили.

Девушкин заметил, что газеты сообщали только о действиях пограничников. Немного поспорили. После ужина спустились к берегу, сменили товарищей, расположились в обжитых уже окопах. Петухов коротал ночь с Шарафутдиновым, рана у Рашида оказалась пустячной. Ночь выдалась прохладная, над рекой колыхался туман, видимость была плохой. И Шарафутдинов волновался: туман позволит нарушителям подобраться к советскому берегу. Петухов был спокоен — бойцы на местах, оружие есть, боеприпасов более чем достаточно, позевывая, он вынул из брезентового чехла саперную лопатку, Шарафутдинов удивился.

— Зачем тебе шанцевый инструмент? Окоп расширять?

— Поработаю немножко. Расширять окоп не нужно, отрыт по правилам, иначе осколков наловим. А кое-какой комфорт создам. Лучше жить с удобствами, чем без них, верно?

— Пожалуй, — рассмеялся Шарафутдинов. — Может, ты, дорогой, умывальник здесь приспособишь? Или туалет?

— Напрасно смеешься. На фронте мы в окопах устраивались надолго…

Костя быстро вырыл небольшое углубление в стенке, вычерпал горстями песок со дна окопа, сунул в верхнюю нишу гранаты, в нижнюю пихнул вещевой мешок с патронами, Шарафутдинов восхищенно цокал языком:

— Вай, вай, вай! Мудрый ты, Петухов, как аксакал. Надо же такое придумать!

— Не моя заслуга. Война научила.

Шарафутдинов тоже отрыл ниши, поставил гранаты, уложил сидор.

— Якши! Спасибо, Костя.

— На здоровье. Учись, пока я жив. Слушай, Рашид, у тебя повязка промокла. Давай перевяжу.

— Не нужно. Бинт присох, зачем отрывать?

— Оно так…

На сопредельной стороне было по-прежнему тихо, но в поселке тревожно крякали утки.

— Самураи в птичнике шарят, — усмехнулся Петухов. — Необразованные. Поучились бы у моих одноклассников. Мы в пионерском лагере на удочку ловили. Правда, не уток, а кур…

— Кур?! Удочкой?

— Точно. Удочка чем хороша? — оживился задремавший было Петухов. — Куры — дуры, глупее тварей не сыщешь. А жадные! Кинешь кусок хлеба — на лету хватают, давятся. Вадька Гаврин, мы с ним на одной парте сидели, хлеба нажует, шарик скатает, а в середку — крючок. Лагерь наш в деревне был… Закинул как-то утром наш сухопутный рыбак леску и давай приманивать. Кур как сзывают? «Цып, цып, цып». А Вадька по-своему: «Тип, тип, тип». Его так и прозвали — Тип…

— Вах! Дальше! Ну?!

— А что дальше? Эти дурехи сбежались и давай клевать. Та, что пошустрее, всех опередила и приманку слопала. Потом крылья в растопырку и за нами строевым шагом. И не пикнула, так-то…

— Да-а! — мечтательно протянул Шарафутдинов. — Куриный бульон вкусный!

— Вкуснотища! Но сейчас бы я картошечке обрадовался. С лучком…

— Покурить бы…

— Сменимся — подымим.

Разговор оборвался. Костя вспомнил, что не ответил знакомой медсестре полевого госпиталя. С фронта писал ей часто, а теперь все времени не хватало. Конечно, дело не в этом, стыдно писать из глубокого тыла.

— Ужас как спать хочется, — зевнул Костя. — Давай, браток, разговаривать, будет легче. Ты, Шарафутдинов, кем был?

— Каменщиком. Арыки[116] копал, воду проводил. У нас в Узбекистане летом жара сумасшедшая, солнце — как шайтанов глаз. Потом чабанил, овец пас в совхозе. Совхоз богатый, шкурки за золото продавали, государству большая прибыль. Каракуль[117] вай какой дорогой! А вырастить овечек трудно; много знать надо. Кончится война, стану каракулеводом. Хорошая профессия, клянусь отцом!

Костя сладко зевнул, глаза слипались, на рассвете всегда хочется спать. Шарафутдинов, глядя на плотную стену камышей, заслонившую чужой берег, горячо зашептал:

— Очень сложная профессия — каракулевод. Для человека постороннего каракуль — просто шкурка, а специалисты различают более восьмисот сортов и разновидностей смушек[118]. Например, черные шкурки. Кажутся они одинаковыми, а знаток найдет в них сотню отличий. Особенно высоко ценятся цветные: коричневые — камбар; гулигас — розовые, осмони-кабуд — небесно-голубые, есть еще урюк-гюль, по-русски — цветок абрикоса.

— Абрикосы я люблю.

— Я тоже… Труд каракулеводов тяжелый, не просто разводить овечек. В пустыне — кругом пески, жара ужасная, вода — йок[119]. А пастухи день и ночь с отарами. Я работал отарщиком. Триста пятьдесят овец гонял, старшим чабаном был. И не дай бог потерять ягненка! А уследить за ним попробуй — шакалы, орлы, а ягненок слабенький…

41
{"b":"831642","o":1}