Я повернулся. Заскрипели пружины.
— Тихо, Вовик! — прошептала мама.
— Говорит Ленинград! — донёсся из репродуктора радостный голос. Наступила пауза.
Я соскользнул с кровати и босиком подбежал к репродуктору. Стал крутить железный кружочек громкости. Бесполезно.
— Наверное, отключили, — вздохнула мама, но тут радио снова заговорило.
Пол был холодный как лёд. Я вставал то на одну, то на другую ногу и слушал, не сходя с места.
«...Отдел торговли Ленгорисполкома, — послышался голос из репродуктора, — принял решение с двадцать пятого декабря увеличить нормы выдачи хлеба...»
Диктор снова повторил сообщение. Я дрожал от радости и от холода.
— Вова, не стой на полу! — спохватилась мама и стала одеваться.
Я юркнул под одеяло. От холода, а может, больше от волнения меня всего трясло.
Поверх серого шерстяного платья, в котором мама спала, она надела большой мохнатый халат, потом пушистую длинную кофту, на неё — ватник. И стала полной, как до войны.
«Теперь мы обязательно выживем, — подумал я. — Раз уже стали прибавлять нормы — значит, самое грудное позади. Ведь было всего по сто двадцать пять граммов, а теперь...»
— Значит, папа будет получать триста пятьдесят, а мы по двести. В общей сложности на троих семьсот пятьдесят граммов хлеба, — сказала мама и улыбнулась. От улыбки лицо её стадо незнакомым и странным. Мама уже давно не улыбалась.
Мне очень хотелось есть. Немного отогревшись, я вылез из-под одеял и сунул ноги в валенки.
— Мам, — сказал я, — давай пойдём в булочную. Может, на завтра дадут...
- Не надо, — ответила мама и стала гласить меня по голове. — Завтра повышенные нормы будут в действии. Тогда и пойдём...
Я молчал. Мне очень хотелось есть.
— Давай чаю с солью попьём, — сказал я.
— Нельзя, — ответила мама, — ты и так уже опух от воды. Попей лучше экстракта.
Мама налила из графина зеленоватой воды. В ней плавали льдинки и сосновые иголки. От неё пахло лесом. Вода была настояна на сосновых ветках. Говорят, в сосне много витаминов. Они помогают от цинги. Я много пью экстракта, а толку... Зуб коснулся зуба, и оба шатаются.
Я попил немного экстракта и хотел снова под одеяло лезть. Чтобы калории зря не тратить. Но тут в дверь постучали.
— Здравствуйте! — Пожилая женщина с маленьким личиком вошла в комнату. Оперлась на спинку стула и, переведя дыхание, сказала: — Вы слышали? По радио только что сообщили о хлебной прибавке...
По голосу я узнал в худенькой женщине свою учительницу — Александру Афанасьевну. До чего же она изменилась! Шея тонюсенькая, а ноги очень толстые. Это от голода, от воды опухли они. А лицо почему-то не опухло.
Учительница села на стул и радостно стала рассказывать мне и маме:
- Скоро приварок в школе будут давать. На карточки. Каждый день по тарелке горячего супа. И каша — на второе. Так что жизнь, товарищи,, идёт в гору. Надо только продержаться ещё немного.
Александра Афанасьевна говорила быстро и всё время губы облизывала — от холода-то они у неё потрескались.
Весть о приварке очень обрадовала меня. Беспокоило только одно — можно ли будет в школе получать и для мамы.
— И маме будешь брать, — сказала Александра Афанасьевна. - А пока получи билет, — и дала мне пригласительный билет на новогоднюю ёлку. Красивый. Из толстой гладкой бумаги.
— Обязательно сходи, — сказала Александра Афанасьевна, — там гостинцы будут.
НА ЁЛКУ
Колючий ветер щипал лицо. Снег сверкал так, что смотреть на него было больно. И солнце сверкало. А холодина была такая, что дома от мороза трещали. Я натянул шарф до самою носа и осмотрелся. Вокруг было пусто и тихо.
Двухэтажные деревянные дома глядели на улицу редкими стёклами, похожими на ледяшки, внутри которых угадывались бумажные кресты. Но чаще окна заколочены досками, фанерой или листами железа. Заборы давно сожжены в буржуйках. На их месте — снежные буруны.
Я оглянулся. Тёти-Варин дом напоминал сколет какого-то чудища. Стеклянная веранда, поднимавшаяся до самого чердака и образовывавшая как бы лицо дома, была теперь вся разбита. Стёкла вылетели от взрывной волны, а оконные переплёты пошли на дрова. У покосившегося крыльца виднелся большой ледяной ком. Это замёрзла вода и помои. Водопровод не работал, и жильцы выливали помои прямо у дома. Идти далеко не хватало сил.
Я тихонько шёл по направлению к Серебрякову переулку. Шёл посередине улицы. Здесь меньше сугробов. На рельсах стоял трамвай. Весь в снегу. Огромные сосульки, как борода, свисали с крыши. У колёс намело кучи снегу. Их даже не видать. И рельс не видать. Трамвай стоит без движения с ноября. С того времени, когда не стало электроэнергии.
Я остановился у трамвая. Напротив был дом Петьки Ершова. Махонький такой. В доме всего три комнаты. Две в первом этаже и одна во втором. И все их занимала Петькина семья. Народу у них было много. По вечерам они выходили в свой сад и песни пели под гитару. Играл старший Петькин брат.
Петькин отец, Василий Васильевич, раньше работал на одном заводе с моим отцом. Они делали электрические машины. А сейчас Василий Васильевич, наверное, воюет — на собрании в классе Петька руку поднял, что его батя тоже на фронте.
В квартире я был только один раз — фантики ходил менять. Раньше я не любил Петьку, а после собрания в школе, когда он сказал, что командирами фронтовых отделений ребята должны быть, а не девчонки, я стал уважать его. Только подружиться мы не успели. Кончились уроки, каждый занялся своим делом... Голод. А расстояние от нашей настоящей квартиры до Петькиного дома больше двух остановок.
Может, зайти? Может, Петька тоже на ёлку пойдёт...
На стук никто не откликнулся. Я хотел уходить, но тут заметил, что дверь не заперта. Войти? Я вошёл в коридор. Снегу здесь было больше, чем на улице. Сразу после коридора находилась большая комната. Из трёх окон два заколочены железом, в одном уцелел кусок стекла.
В комнате никого не было. Одиноко стоял большой обеденный стол. На тахте лежало одеяло.
— Петь! — позвал я. Никто не ответил. Мне стало не по себе. «А может, Петька один. Без сил... Разве можно бросить его одного умирать!» Ноги одеревенели. «Если кто есть, то живёт в следующей, в маленькой комнате», — догадался я и с опаской подошёл к голубой двери. Открыл её, но ноги не сдвинулись с места.
Почти вплотную друг к другу стоили две железные кровати. На кроватях — одеяла. Посредине они вздымались, и под ними вроде кто-то лежал. «Мёртвые», — подумал я, и внутри у меня похолодело.
— Петь! — крикнул я, собравшись с духом. Никто не ответил. В уцелевшее стекло заглянул солнечный луч. Заблестел лёд на полу. Мне очень захотелось поскорее уйти из этого дома. «А если он ещё живой? — подумал я. — Разве так можно?» Я заставил себя войти в комнату. Несколько минут постоял. Потом набрался смелости и приоткрыл одеяло. На кровати никого не было. Я осмелел. Вторая кровать тоже была пуста.
...Когда я свернул с Мигуновской улицы[11] и по переулку зашёл на Набережную, был уже полдень. «Надо спешить»,— подумал я. Чтобы быстрее идти, я стал мечтать о новогоднем подарке. Это было легко и очень приятно. Ноги сами шли. Только один раз остановился, когда подошёл к нашему старому дому. Он был такой же, как до войны. Красивый. Стройный. На шесте, над чердачным балконом, как всегда, сидел железный петух. На стенах белели обрывки плакатов и обращений.
«Интересно, — подумал я, — кто остался в доме?» Но я не пошёл в наш дом — времени было в обрез, да и силы беречь надо, иначе до места не дойдешь... А к Женьке зашёл — Жека это не просто сосед. Тут и сил не жалко.
Вот и нужная мне дверь. Чёрный, глазок звонка. Синий железный ящик с чёрной надписью «Для писем и газет». Я долго колотил ногами в массивную дверь, но никто мне не охватил. «Жив ли Жека?»
Возле двери на снегу виднелись следы. Совсем свежий след вёл на улицу. «Может, это Жека на ёлку за подарками пошёл»», — подумал я и пожалел, что нет у меня с собой ни бумаги, ни карандаша, — надо бы письмо оставить и новый свой адрес дать, а то он и не знает, где мы теперь живём. Но что тут поделаешь? Надо спешить.