Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Мой дед, на чьих руках так удобно было сидеть, чьи усы так весело было крутить на палец, он не может жить таким в чужой памяти. Чужая память не имеет права на его зайцев, сделанных из носового платка. Чужая память не знает о горошинах драже, с вечера положенных под морду фаянсового теленка, чтобы утром внук или внучка быстрее просыпались и бежали проверять, конфетку какого цвета принес теленок на этот раз.

Мой дед остался там, на старинных фотографиях, хранящихся у меня, рядом с бабушкой, положившей руку ему на плечо скованным жестом, и галуны топорщатся на рукаве. Тех фотографиях, которые я никому не отдам и не передам уже, так как у меня нет дочери, которые, и сейчас сильно выцветшие, наверное, вовсе сотрутся – потом, когда меня не будет.

10. После памяти

Мы встретились: все внуки, кроме одного, шесть человек, плюс один из правнуков и две бабушкиных невестки, обеим хорошо за семьдесят. Давно умерли дед и бабушка, умерли их дети. У внука Андрея родилась собственная внучка. Внук Саша, тот самый, кому покупали слезы, придумал собраться в Рыбинске – в Городе и отправиться на кладбище. Мы приехали из разных городов: Москвы, Питера, Вологды и Ярославля. С некоторым трудом нашли дорогу к Роздумовскому кладбищу, где сохранилась старая церковь и могилы генерала с супругой 1814 года захоронения. Полагаю, генерал, как теперь говорят, спонсировал строительство церкви. Могилы бабушки и деда, к моему удивлению – а ведь ничего не стоило узнать раньше, – оказались в одной ограде с прабабушкой Анной.

Помню, когда умирала Катинка – Баба Катя, – она просила похоронить ее на Митрофаньевском кладбище. Я объясняла, что такого кладбища в Питере больше нет, она сердилась:

– Как же нет, там мой отец похоронен!

Могила прадеда залита асфальтом Митрофаньевского шоссе в Петербурге, могила прабабки в деревне Роздумово оказалась в полном порядке. Деревенские кладбища не бывают запущенными, как, к примеру, некоторые участки нашего Северного или Южного. Прабабушкина могила 1908 года, без цветов, но относительно прибранная, меня изумила. С ходу и отчество прабабушки не вспомнили, однако же навалились всем составом, смели опавшие листья, поправили дедов памятник, посадили цветы на все три могилы. Поездка на кладбище оказалась важнее последующего сидения за столом. Я боялась родственников, иных не видела двадцать лет, неизвестно, как мы друг другу понравимся, по отдельности некоторые вызывали отторжение. Но большая семья за столом, абсолютно непривычное и знакомое на генном уровне ощущение, – совсем другое. Прошлое казалось сахарным и сусальным – куда же отнести настоящее, когда такие разные братья и сестры собираются вместе и так уместно молчат у вековой ограды? Я люблю вас, хотя двадцать лет назад решила, что родственники ничего не значат по сравнению с друзьями. Я вижу бабушкины черты в племяннике, которого не знала прежде, я понимаю, что связь не прервалась. А банальные мысли, писала же, всегда воспринимаются со скрипом. Но есть Интернет, фотографии можно сканировать. Память сохранится.

Цвет черемухи

Я люблю фильмы о времени «до меня». Хотя бы о 50-х годах, но лучше – раньше. В этих фильмах узнаю детали из рассказов бабушки, я к ним готова, пусть не видела сама, только вещи оставшиеся видела; вещи оттуда. Вот валик, которым колотили белье, чтобы разгладить, вот саперная лопатка, которую дед хранил еще со службы в той, царской армии. Но это древнее, дореволюционное. Довоенных вещей в моей семье больше, много. Многими и сейчас пользуюсь: посуда, столовые приборы, кружева.

Часть дореволюционных – вещи прадеда. Отдала реставратору на починку киот со старообрядческим распятием, доставшимся прадеду от отца; по семейной легенде, прадед заказывал киот в мастерской на Невском проспекте. Реставратор присылает снимок разобранного киота: внутри, под рамой, рукой прадеда указана дата (1904 год) и его подпись. Я хорошо знаю выразительный почерк прадеда по заметкам в семейной библии и псалтыри, по его единственному оставшемуся, но пространному письму. Мой скверный скорый почерк, если освободить его от неряшливой торопливости, похож на почерк моей мамы, бабушки и – да, именно так, на почерк прадеда. Всякую букву пишу одной линией, даже «ы». Хотя учили иначе.

У прадеда судьба, как у всех на границе XIX и XX веков, сложная. Границы веков, они провоцируют проблемы, есть такая беда. Но я не о сегодняшнем дне, я о прошлом. Прадед – заслуженный питерщик[2], его наверняка посчитали тамошней статистикой – работал в Петербурге у Жоржа Бормана, в деревню под Рыбинском, к семье, ездил раз в год на сенокос, так он проводил свой отпуск. Если бы не алкоголь, жил бы много лучше и дожил бы до раскулачивания. Но пил, запойно. Терял должности, Борман его жалел, под конец оставил работать в передвижной лавке. Прадед держался тем, что на год давал зарок у иконы «Неупиваемая Чаша» в храме Воскресения Христова у Варшавского вокзала. Сейчас нет вокзала, там торгово-развлекательный комплекс. Но храм есть, действующий.

Старшей дочери прадед успел подарить полупарюру, то есть золотые брошь и серьги, а еще золотые часы. Бабушка (она же – старшая дочь) снесла золото в Торгсин, когда голод начинался. В Торгсине с 1931 по 1936 год можно было обменять золото на еду. Но маленькая брошь от прадеда осталась, вероятно, потому, что застежка сломана.

Раз в год, между зароками, прадед пускался в запой. В запое и умер, запершись в передвижной лавке-фургоне. На 43-м году, если по генеалогическому древу, а по легенде – в 37 лет. Похоронил первую жену, женился на вдове с ребенком, плюс своих три дочери. От второй жены еще три дочери. Первая, Вера, умерла младенцем, имя такое, да… Последняя – Ольга, она уродилась смугляночкой, не в нашу родню, рыжевато-русую да светлоглазую.

Начало века. Рыбинск, столица бурлаков и главная хлебная биржа, колыбель верфи Нобелей (в том числе того самого Нобеля, чья премия, его бюст сейчас стоит на аллее, где раньше был памятник Ленину в меховой шапке и пальто с по-купечески каракулевым воротником). Цыгане – частые гости, а и не гости: кочующие жители. Они раскидывают шатры на площади в центре, на набережной Волги, у вокзала. У вокзала я лично видела шатры еще в 70-х годах ХХ века: с розовыми шелковыми подушками на газоне, с полосатыми перинами. Цыгане добираются до ближних деревень.

– Хозяйка, подсобить с конем? Хромает, гляжу!

– Отстань ты, ради бога! У нас свой кузнец!

– Да сколько он возьмет-то с тебя? А мы полюбовно договоримся!

Ах, какой красавец, кудреватый да черноокий! То-оненький! Пущу на ночь, что мне – старухе, сорок лет уже скоро, через четыре года. Не позарится, чай! Пусть в сарайке на сене переночует, в хлев-то не пущу, еще коня сведет! Проверить разве, как устроился на ночь-то? Хлебушка снести, молочка крынку. Тоненький больно, голодает, поди! Детки уснули, намаялись за день на поле. Я и сама-то намаялась, не уснуть от усталости. Луна, проклятущая, так и сверкает в окошко, так и сверкает! Ах, муж мой, Василий Петрович, что же не пишешь, не шлешь посылочку? Как жить, как справляться в одну женскую силу на всем хозяйстве? Ладно, Маняшка помогает, остальные еще малы, а с Сергуньки какой спрос, да и жаль его, памятка о первом муже… Пожили с ним что-ничто, жарко, да мало. Зачем умер так скоро? Хорошо хоть всего один ребятенок выжил: память осталась, но не обременительная. А с Василием Петровичем сложно, только на сенокос и приедет. Зовет к себе в Питер зимой, да куда же я от хозяйства, от его же детей? Плохо Василий Петрович понимает, плохо рассчитывает. Что я в том Питере не видала? Живут, как на постоялом дворе, в одной комнате, мужичищи. На улице – Лиговском проспекте – толчея, воняет.

– Хозяюшка! Дай водички, красавица! Дай, ясноглазая!

– Какая я тебе красавица, окстись! Вон в сарайку поди, если переночевать. Утром навоз уберешь!

вернуться

2

Крестьянин, на продолжительное время перебравшийся на заработки в Петербург.

9
{"b":"831271","o":1}