Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Очень хочется увидеть бал и шампанское из туфельки, но Лиза мне этого не показывает. Никогда не показывает и себя. Личико в ложке крошечное, только и видно черную прическу и черные глаза.

Я пересказываю Лизе те обрывки, что сохранились в памяти о ее муже. Стараюсь, чтобы история отношений с Кокой выглядела поприличнее. Лиза, он же старый человек, ему нужен уход и крепкий чай; она неопытна до такой степени, что не отличает хорошего от дурного, сама подумай, с пяти лет сирота, «в людях». Да она и не красива, Лиза, веселая, правда, и готовит хорошо, ну и продукты от столовой. Я даже не знаю, как твой муж овдовел, а может, не овдовел, и ты живешь где-нибудь в Польше? Нет, не сейчас живешь, сейчас и Коки уже нет, а тогда, когда они сошлись, когда разыгрывалось начало истории с Кокой, собственно, не начало – завершение. Трудно объяснить. Особенно если сама толком не знаешь.

Так хочется сделать Лизе приятное. Раскладываю Кокины кольца на столе, вдруг какое-то из них Лизино? Старые фотографии остались в городе, не таскать же на дачу весь архив. Рискуя пропустить эту грозу без Лизиных картинок-историй, говорю и говорю про Коку, какая она щедрая, как старалась для этого поляка на сорок лет старше себя и как ей негде было жить, когда приехала в Питер из деревни. А если Лиза не понимает по-русски? Как объяснить Лизе, что за ее мужем в его последний год хорошо ухаживали и белье меняли – как там у них было положено? – раз в десять дней. Не сердись, Лиза, не злись на Коку, она берегла его, видишь, даже вещи, его драгоценные подарки не продала, не сменяла на хлеб в блокаду. Ты слышишь, Лиза?

Мне кажется, она смеется там, в ложке, и грозит пальчиком. Точно, смеется, слышно даже сквозь грозу за окном.

И гроза не за окном, а на картинке, знакомый поляк застыл в растерянности посреди – наверное – будуара. Имя «Лиз» тоже застыло, непроизнесенное. Боязливо взглянув в сторону постели, берет с туалетного столика ожерелье, камни вспыхивают в слабом свете ночника, он стискивает холодные искры и разжимает пальцы. Украшение падает на пол, но удара не слышно. Ничего не слышно. С трудом, словно пространство стало вязким, идет через комнату, останавливается у тумбочки с лекарствами, разглядывает пузырьки, бонбоньерки, стакан с серебряной ложкой. Выплескивает в форточку остатки жидкости из стакана, помедлив, обтирает ложку о скатерть и отправляет в карман. Видимо, не понимает, что делает. Когда он поворачивается к двери и проходит мимо постели, мне становится видно свесившуюся оттуда мертвую черную косу. Гроза разгулялась, не утихает. Прощай, Лиз!

5. Числа-1

Я забыла, как звучат ночью копыта, когда на дедовом диване неудержимо летишь в сон, а за окном по неразличимой дороге громыхает телега, и на грохот накладывается четкий перестук копыт низкорослой лошадки, мешается с цоканьем маятника, медленно отступает: то ли вдаль, то ли в сон. Сон всегда большой, плотный, ему не мешают пружины, звенящие из глубин старого дивана, прервать его может запах ватрушек с черникой, испеченных «в поддымке», но это будет утром, нескоро. Сон – наследство. Так спала прабабушка Анна в ночь после сватовства, на жестких полатях у крестного.

«Жесткие» полати ничего не значат, не означают, что ей там плохо жилось. У Осипа Ивановича, Кокоя (так называли крестного) имелась мелочная лавка – завел после службы в армии, но не было ни земли, ни детей. Собственно, его жена Пелагея и была Анне теткой – родная сестра матери Анны, тоже Анны, Ивановны, чтобы не путаться.

Мать Анна Ивановна раздала дочерей сестрам: Анну – Пелагее, Татьяну – другой сестре, а сама доживала с двумя сыновьями. Раздала не от хорошей жизни, понятно, – в двадцать восемь лет уже овдовела, осталась одна с четырьмя ребятами. Дети – это в благородных семьях, крестьяне называли детей ребятами. Муж Степан Иванович (можно подумать, что у нас в шестом колене только одно отчество на всех) попал под поезд – впервые в нашей истории появилась железная дорога. Потом она часто будет выезжать, но не столь трагически. Я и то училась в железнодорожном институте.

Так вот, Степана Ивановича зарезало поездом, и дочь Анну отдали в семью крестного. Еще один повторяющийся сюжет.

Коку, крестную уже моей мамы, также отдали «в люди». Но в люди чужие – через пару лет после смерти матери, этой самой Анны, которая еще в предыдущем абзаце называлась дочерью.

В первый вечер у «чужих» семилетней Коке было заявлено:

– Тонечка, ты – дома, чем хочешь заняться?

– Дома?

– Дома.

– Пойду на качелях качаться!

– Ах ты, падера, а по хозяйству помочь!

Но Коки еще и в проекте нет, и Анне далеко до собственной смерти, ей всего четыре.

Кокой Осип сам учил крестницу читать и считать, вряд ли она полюбила его за это, а полюбила больше матери, которую, наверное, плохо помнила; больше родной тетки.

Кокой переживет ее всего на год и после ее смерти помешается, как скажут «от скуки». Слова меняются. «От скуки» может означать от безделья. У Осипа Ивановича в прямом смысле: слишком скучал по крестнице.

Итак, числа. Двенадцать лет Анна прожила у крестного, еще семнадцать лет с мужем. И все.

Замуж ее отдали шестнадцати лет, посватали сразу четыре жениха, и бедная тетка Пелагея не спала всю ночь, думала, за кого отдавать.

Сейчас шестнадцатилетние школьницы со своими сигаретами-косметикой выглядят детьми и, большей частью, дети и есть. Прабабушка на единственной фотографии (после замужества уже не снималась) возраста не имеет. Дело не в том, что снимок выцвел и черты лица не отчетливы, – различим характер, не сильный, не волевой, просто характер.

Выдали за самого богатого. Будущий свекор Константин Самсонов, сын старовера, держал катальню, где делали валенки, и кабак, был богат по крестьянским меркам и характером крут. Оба его сына не снесли тяжести родительской воли. Младший, женившись, украл у отца деньги и двадцать лет скрывался, а старший Василий, мой прадед, сделался запойным пьяницей. По молодости начинал курить, но бросил раз и навсегда после того, как однажды, беззаботно одолжившись папиросой у приятеля, столкнулся с отцом на улице. Василий, от стыда, спрятал папиросу в рукав, что отец, конечно, заметил, но остановился и говорил с сыном как ни в чем не бывало, пока у того не затлел рукав. За то, что испортил одежу, Василий свое получил.

Прадед Василий даже поменял фамилию с Самсонова на Петрова, чтобы забрали в армию – иначе как старший сын набору не подлежал. Не помогло. Младшему повезло больше: три года отслужил, пожил три года без отца. Деньги потом уж своровал, когда вернулся.

Строго говоря, Василий жил с отцом всего месяц в году, когда брал отпуск на лето, на покос. Но, видимо, и того хватало.

В двенадцать лет Васю, после двухлетнего обучения на дому у соседа, отправили в Петербург мальчиком-бакалейщиком зарабатывать опыт. Он чистил сапоги хозяину и приказчикам «за еду». Позже дорос до приказчика, перешел в большой магазин. В двадцать лет посватал Анну. Первое время молодые жили у Самсоновых, у родителей мужа, как положено. После свадьбы Василий провел с молодой женой отпуск (весь медовый месяц они вместе косили) и уехал обратно в Питер. К тому времени он стал приказчиком у Жоржа Бормана, знаменитого торговца кондитерскими товарами и бакалеей, поставщика императорского двора; был на хорошем счету, за то, что сам считал замечательно быстро.

Зимой Анна съездила к мужу в город, в комнату, что он снимал с братом на Лиговке, – уже беременная. Но ничего не рассказала о житье у свекра со свекровью, побоялась: ведь и мужа-то почти не знала, всего два месяца общения чистого времени. В следующий отпуск Василий приехал к готовому ребеночку. Семнадцатилетняя жена при встрече залилась слезами.

– Аннушка, что плачешь?

– Родители все запирают, а есть хочется.

Вторая сноха (жена брата) подтвердила, что утром свекор, уходя в свои катальни-кабаки, наказывает жене:

– Татьяна! Печку не топи, хлеб запри. Пусть едят, что хотят.

4
{"b":"831271","o":1}