Молитва и грех, молитва и грех. Никогда по-другому не выходило.
Душа, душа, что же ты? Одни на миру. Сироты. Пустынножители.
Затмение.
Горько тебе, город Божий.
Горько.
Когда потянуло со двора, из сада, из Большого дома на свет белый, тогда засобирался к Лахтиным. Улита-кормилица и молочный брат Дар с тех пор, как съехали на отдельное житьё, приглашались в лантратовский дом на каждый большой праздник и непременно в марте на детский день – именины Лаврика. Подрастая, Лаврик и сам стал ходить в шелапутинский барак, где Улита имела просторную комнату с отгороженной узкой передней. Тогда Дар заболел костным туберкулезом ног и позвоночника. Лантратовы приводили к нему врачей из Полицейской больницы доктора Гааза и Любимовского лазарета. Улита сына в больничку не сдала. Мальчику приписано лежать неподвижно, требовался особый уход. Родители Лавра купили гипсовую кровать, где Дар вынужденно пролежал полтора года. Гипс в кровати не меняли, пока больной не вырос из неё. На время ожидания кровати большего размера, изготовленной под заказ, Дара отправили в Лосинку. Там при почтово-телеграфной станции местный подвижник, чудо-доктор, устроил детские палаты. Лаврик с мамой навещал Дара тем летом в дачной Лосинке и даже завидовал детям, целый день качающимся в гамаках на открытой террасе. Лаврик хотел бежать с Даром по красным гравийным дорожкам к купальням на Яузе. Но Дарка лишь грустно смотрел на брата-молочника. В пристанционном лесу солнце пробивалось к детским личикам сквозь щетинистую хвою корабельных сосен. Мальчиков в висячих кроватях накрывали одеялами; посторонний и не замечал торчащих из-под одеял веревок, какими худенькие тела привязывались к фанерному лежаку.
Упрямый Дар выкарабкался, к зиме встал на ноги, а весною снова объявился на дне ангела у Лаврика в гостях. Подоспевшую не в срок гипсовую кровать свезли в лесной лазарет «качающимся» мальчикам.
Теперь у закопченного храма Петра и Павла в Шелапутинском переулке набрел на свежее пепелище; ночью барак сгорел. Нету Лахтиных. Погорельцы уже оплакали происшедшее и бродили по пепелищу, выискивая возможное ко спасению. Пожарная команда оставила потоки чёрной воды, милиция снимала оцепление. Тесными московскими переулками вместе с разреженными клубами дыма и запахом ночной гари расползались слухи:
– Поджог, вот те крест, поджог!
– Третьего дня в Малом Гаврикове знатно полыхало.
– Одно к одному…
– Там-то пакгаузы с провиантом. А тута чаво?
– Чаво, чаво… В корень зри. Охрана сама и спалила.
– Проворовались?
– Следы замели!
– Всё-то вы знаете…
– Да, сами посудите, нажились, а отвечать не хотца.
– Так и бывает завсегда. Огонь пожрёт.
– А наш барак-то причем?
– Так Гаранин-то?
– На Казанке служил…
– Вот, батенька! И я о том.
– О чем?
– Экий Вы. В первом пожаре, должно, не без Гаранина обошлось.
– А нынче ночью видел ево хто?
– В том-то дело и есть. Никто не видел.
– Ивановы где?
– Тута где-то бродють. Лыськову в лазарет свезли.
– Кузовлёв-старшой в морге, малые ихние разбежались…Бяда.
– Ныне у всех беда.
– Гаранина кто видел?
– Чего пристал? Милиции то дело.
– Тело в участок свезли. Неопознанное.
– Аккурат со второго этажа, в углу.
– А Лахтиных видел кто?
– Лахтиных?..
По разговорам, Улита месяц как съехала куда-то в Рязанскую волость. Должно, живы они с Даром. Любопытствующие не расходились, глазели на девчушку, воющую у забора, на собирающих скарб среди обломков, на почерневшие стены храма.
– Глянь, церква-то обуглена стоить.
– Неспроста. Кара Божья.
– Божие посещение.
– Да, вы чего Господа в поджигатели записали?!
– Перебежчики оне, вот им за то и…
– Ага, перевёртыши.
– Непоминающие в клире тутошном.
– Каки непоминающи?! Живоцерковники тута.
– Храпоидолы.
Уже собираясь уходить, возле кучи обгорелых досок наступил на одну и ступнёю будто ожёгся. Вернулся на шаг и из мутной жижи выловил досочку расписную. Отёр ладонью. Взыскательно в него всмотрелась Матерь Божья. Оглянулся, хоть у девчушки спросить: чья потеря? Но у забора никого. Милиция и зевак разогнала.
Трамвай у Курского вокзала брали с боем, две остановки Лавр провисел на подножке и лишь на третьей удалось протиснуться вглубь моторного вагона; то же и в прицепном. Бережно к сердцу прижимал образок под свитером. Рядом пассажиры сплошь с мрачными лицами, лениво бранятся. Скрип деревянных конструкций и грохот железа по рельсам перекрывал зычный голос немолодой кондукторши. Лавру, подчинившемуся общей заторможенности в тряске, тоже не с чего веселиться. Дорога, как и лестница, – всегда пауза между тем, что было и будет, промежуток, момент безвременья, когда от тебя ничто не зависит, как будто и нет тебя самого. Сиди, стой, трясись и клюй носом. Пропала Улита. И брата нет. Живы ли? Евс уехал. Родители в земле. Под прошлым будто провели нестираемую черту: никого у тебя теперь, корсак. Жить тебе одному. Куковать, вековать, бобылить. Даже Буфетовы звать к обедне перестали. Никого? А Матерь Божья под сердцем?
Кулишки проехали, Немецкую слободу. Трамвай тащился всё медленнее, выдыхаясь на длинном маршруте. Тускнело небо. Фонари на крыше вагона слепо шарили в сумраке при поворотах. Чем дальше от центра, тем меньше народу подсаживалось, больше сходило; остановочные павильоны пустовали. Кондукторша теперь дремала на перегонах, но вскидывалась при торможении и зорким взглядом выхватывала необилеченных. На подъезде к Хапиловке, Лавр услыхал разговор двух парней, с виду железнодорожников. «Вон, видал, надысь тут горело». «Малый Гавриков, что ли?» «Поджог, сказывали». «Ясно дело. Буржуи жгуть». На Большой Почтовой и те двое сошли. Почти в темноте трамвай свернул в узкую кривенькую улочку, нещадно скрипя деревянным остовом. Затормозив со скрежетом на безлюдной Малой Почтовой, состав встал. Здесь вместо остановочного павильона устроена высокая лавка под мощным меднолистым дубом. И прежде, чем трамвай снова двинулся, перед глазами трех человек: вагоновожатого, кондукторши и пассажира с задней площадки начало происходить что-то тревожно-непонятное. Через высокий сплошной забор на лавку к дубу свалился паренек в расстёгнутом тренчкоте и кубарем скатился под колеса вагона. Попытавшегося подняться свалил мужик в косоворотке, перелезший через забор вслед за парнишкой. Тут же к ним ринулся третий, зацепившись полами шинели за частокол. Косоворотка и шинель молча колотили тренчкот. Парень также молча отбивался от мужиков, но начал сдавать, отступая ближе к трамваю. И в плотной тишине слышались глухие страшные удары, ни слова. В голове у Лавра промелькнуло: «Забьют». И дальше, одновременно все трое невольных свидетелей сообразили одно и тоже: спасать надо. Лавр, не сходя с подножки уцепил парня за воротник куртки, перехватил за подмышки и кулём перевалил себе за спину. Пока сам отбивался от мужика в шинели, рванувшего на неожиданную помеху – долговязого пассажира, кондукторша втянула парнишку глубже внутрь вагона, дёрнула за шнур, ещё и ещё раз, подавая сигнал: двигай! А водитель, выдав электрической трещоткой резкий треск, рванул состав с остановки. Мужики с минуту тяжело бежали сбоку, но тут же и сдались.
Лавр закрыл дверные «гармошки»-створки и уселся на своё место. Парень, сидя на полу, утирая кровь на лице и держась за отвалившийся от проймы рукав, расхохотался. Над ним участливо склонилась кондукторша и протянула косынку с шеи.
– Утрись. Без билета провезу. Далёка тебе?
– Сспаси Христос! Ммне в Ппоследний переулок.
– Ишь ты! В другую сторону катим. Кровищи-то…За что тебя?
– Я физиологически нне ппереношу вранья.
Лаврик, уткнувшийся в вагонное стекло, развернулся и бросился к парню, поднявшемуся с пола.
– Костик!
– Ллантратов?!
– Котька, милый мой, Котька. Евс мой дорогой!
– Ппогоди, не жми так, сспаситель. Намяли мне. Ввымажешься.