Мать изводила упрёками в никчемности и неудачливости. Она же снарядила его в Вятку со знакомыми по Левоновой пустоши мешочниками. Туда собрал нитки катушечные, ножницы, стеклянные пробирки и флаконы, хину, зубной порошок в коробочках и кой-какой немудреный медицинский инструмент. Из Вятки вёз печёный хлеб, муку живую, сало. Ехал два дня в уборной пассажирского. Почти не спал, мешок с хлебом и мукою держал под головой, а салом, завернув в длинные рушники, обмотался вокруг торса. Помимо продуктов привёз домой вшей и лихорадку. Тут и нагрянули военные с повесткой. Застав лежащим в постели, отложили вызов на три дня. И три дня сроку Черпаков провёл не без пользы. Азы медицинского образования и врожденная артистичность в помощь; удалось-таки придумать, как симулировать душевное расстройство.
В бывшем трактире Романова на Сухаревой площади, а ныне мобилизационном пункте при Совете Народных Депутатов, принимали призывников. Очередь шла бойко, без отсева. И Черпаков успешно проходил врачебную комиссию, состоящую из двух старорежимных докторов, фельдшерицы и надзирающего за ними матроса-писаря. Писарь начал старательно выводить букву «Г» – годен – в учетной карточке, как вдруг фельдшерица дико завизжала, вскочив на стул, оттуда ловко перескочила на лавку и прижалась к стене с «замороженными» глазами. Черпаков со всей серьёзностью, на какую был способен, приговаривал: «Записывайте, товарищи, меня в Красную гвардию. В повара пойду. Мышку на лампадном масле зажарить не желаете?». Новобранец держал обугленного мышонка за хвост и предлагал его по очереди матросу и медикам. И больше ничего не пришлось объяснять, непосредственные объяснители – эскулапы – сами всё объяснили. Вернувшись в тот день домой, на радостях выпустил из мышеловки двух мышей, попавшихся на семечки, обмазанные салом, и ждавших своей очереди. Болезненность превращений нанесла урон его самомнению и горделивости, но зато дала возможность уклониться от присяги. Теперь решился жить тихо, незаметно, просто существовать, отставить анекдоты, планы, мечты, прожекты и «пульку» оставить. Мамаша свела его со знакомым раздевальщиком из Ржевских бань. И Док не противился – быть мыльником может даже выгоднее, чем кобелиным доктором.
Тут вышел новый декрет.
От декрета о банях мысль перескочила на шайки, полки, веники, мочалки, а дальше на мокро-розовые, в прилипших треугольниках березовых листов, в курчавых зарослях, тела. И разноухий лысый у окна заёрзал, оглянулся, не подслушали ли пассажиры его мыслей. В трамвае пихались и переругивались бушлаты, телогрейки и шинели – черно-серая масса. Он себя к массе не причислял, все-таки не столяр, не дёгтекур какой-нибудь. Глаза его научились раздевать публику догола. Голые тела зачастую без спроса объявлялись перед глазами: и в вагоне, и на тротуаре, и в торговой лавке. Ночью снились скользкие спины, ягодицы, ляжки, отвислые мошонки. Как бывало, находишься днём по лесу за грибами и, засыпая ночью, непременно видишь россыпью сыроежки, боровики, лисички, да лист рябой, палый. Или вот, когда до одури в карты наиграешься у помощника провизора, засидишься до утра, и только веки опусти, перед тобой вся колода рассыпана и тасуются крести с трефами. Так теперь он все ночи веничком чьи-то жиры сгонял. Березовым, душистым. Дубовый не пахнет. И духом банным за полгода так пропитался, что дух тот не выходит, кажется, из кожи. Тимьян, чабрец, полынь, хмель, мята, лист лавровый густыми, настоявшимися запахами доводят до тошноты. Вечно волглое бельё всё сыростью, плесневыми пятнышками пошло. Сестрица поначалу нос-грушу морщила. Зато как стал им с мамашей носить мыло на продажу, тут и думать забыли «мыльником» и «кобелиным доктором» обзывать. Нынче за мыло чего только не возьмёшь, обмылок и то богатство, приданое, барыш. А кусок «шуйского» или от «Альфонса Раде» – цельное состояние. Правда сестрицу даже за мыльное приданое никто замуж не берет. Зато мамаша тащит с Хитровки и колбасы, и масла сливочного, и портвейна, и мадеры, и кружева фриволите, и блюда с майоликой за бесценок. Парить – не кобелям хвосты крутить, здесь искусство требуется! И его недурственное знание медицины, и широкий кругозор явно способствуют, явно. Сам кожаный Варфоломеев ходит к нему на массаж в отдельный кабинет. Из шаечки на каменку плеснёшь, сенца на пол выстелешь и веткою канадского клёна накатываешь пару горячего, накатываешь. И ведь Варфоломеев слушать умеет, ему хоть про ассимиляцию сахара мышечной тканью, хоть про гадалку Кирхгоф, хоть о промывании ушей уриной. Он так расслабляется под спорой рукой, что бывает будить приходится. Зато и с чаевыми не скупится. Правда, ни разу и не давал. Но веско указывал записать на его счёт. И суммы там стали баснословными по нынешнему курсу.
– Бани Ржевские! Следующая – Капельский переулок.
Крикливый голос кондукторши и ветер из отворенных дверей площадки рассеяли душный морок парной. Толпа выпихнула задумчивого пассажира на мостовую, закрутила вихрем между тел входящих и выплюнула на тротуар. Пассажир даже не заметил, как мальчишки-отрепыши надорвали ему левый карман. «Щипач» и «затирка», свернув за угол, поскалились над растыкой-недотёпой и отправились на хитровский торжок за леденцами, там что хошь бодануть можа.
4
Рояль под снегом
Оставленные Черпаковым контрамарки давали проход на религиозный диспут в Политехническом музее. Евс, решив непременно послушать полемику двух знаменитых ораторов, несколько дней уговаривал присоединиться отпиравшегося Лавра. К назначенному часу опоздали; в лектории не протолкнуться. Костя тянул шею, вставал на цыпочки. Лавра, на голову возвышавшегося над слушателями, пихали, норовили обойти. Со сцены гремели голоса, вернее один из них разливался обличительно-воинствующе, а другой доносился оправдательно-обескураживающе и едва различимо. Один с упоением набрасывался, другой с неменьшим упоением вступал, по-своему переиначивая сказанное. Публика неистовствовала, и с места, куда втиснулись Лавр с Костиком, не все реплики удавалось расслышать.
– И…бессмертия души с классовой точки зрения.
– Мы же антропологически чужие!
– Сейчас не прения. Не всовывайтесь! Итак, продолжу. В церковной революции лозунг «Пролетарии всех стран соединяйтесь!» вполне жизнеспособен. Да будут же благословенны дни Октября, разбившие рабские узы! Благотворите бедному. Дайте же взаймы Богу вашему!
Зал в очередной раз взорвался овациями и под их грохот с одного из рядов поспешно ушли двое в сермяжных однорядках, так не вязавшихся с выправкой и тонкими чертами мраморной музейности лиц. Костик рванул Лавра за руку и ловко пролез на освободившиеся места. Девушка, сидевшая позади Лавра, попросила поменяться: ей совершенно ничего не разглядеть за рослой фигурой. Нежным лицом, зеленым беретом и кипенно-белой блузой девушка напоминала ландыш. Поменялись. И дальше всё происходящее Лавр видел, как через лесной туман, каким возвращался в город. Не мог понять, к чему, зачем всплыла забытая картинка бестолковой вокзальной сутолоки. И множество голов, плеч, спин впереди сидящих на скамьях лектория напомнили толпу на перроне. Закачалась мамина шляпка, отцов кудрявый затылок, шаг вправо, влево, качается море людское. Качаются дрожки. Качается мир.
Вита сразу признала в рослом юноше потерявшегося мальчика, взобравшегося к ним в экипаж пять лет назад, когда встречали с фронта отца. Теперь ему должно быть лет восемнадцать-двадцать, а на вид даже старше. Те же синие глаза, тогда в них читалась растерянность. И скулы с подбородком тогда не окаймляла бородка, чуть темнее пшеничного отлива волос. Вот она, должно быть, и добавляет возраста. Друг юноши галантно подал руку, представился.
Коротко представляться Костик не умел. Милое девичье лицо приглянулось Евсу, оно казалось незащищенно-детским, что редкость на нынешних женских лицах под красными косынками. На шепчущахся тут же зашикали с соседних рядов, и все вновь увлеклись кипучим спором на кафедре. В прениях выступали архиепископ Илларион и обновленческий священник Вениамин Руденский. Ораторы говорили о повсеместной неврастении, экзальтации в приношении Исусовой молитвы, об искажении пятисотницы, о проблемах богословской академии в свете обновленческой миссии.