Какого Крез не собирал!
Целую неделю Державин жил, как во сне, всю неделю его не оставляло вдохновение. Он ходил на службу, разговаривал с людьми, отсиживал обязательные часы у Вяземского, но все это проделывал машинально. Настоящая жизнь начиналась только тогда, когда он вставал у бюро с пером в руках, раскладывал листы рукописи «Фелицы», писал, зачеркивал, опять писал. Впрочем, на этот раз он марал гораздо меньше, чем всегда. Неведомая, могучая сила — вдохновение — как будто диктовала ему строки и строфы. Да такие, что лучше и не напишешь, хоть сто раз переправь.
Последнюю строку оды Державин написал поздним вечером и тут же сам перебелил стихотворение, не желая ждать еще день, чтобы отдать писцу.
Переписал, прочел вслух, потом еще раз прочел, и чем более он читал, тем более восхищался.
Как его «Фелица» не походила на другие подобного рода стихи! Она была легка, воздушна, блестяща и занимательна, как праздничные фейерверки и павильоны. И все же это была ода. С трубной хвалою, с нравоучением, как и полагается оде.
На следующее утро, только накинув на плечи халат и вдвинув ноги в мягкие туфли, он побежал к бюро и достал перебеленные вчера стихи.
Первый восторг улегся, и теперь он читал свою оду другими глазами.
На первой же строфе о «прихотях» мурзы, там, где он писал о потемкинских фантазиях и химерах, Державин споткнулся.
«Вдруг попадутся эти стихи светлейшему в недобрую минуту хандры? — подумал Гаврила Романович. — Что тогда будет, одному господу ведомо…»
Потемкин, граф Алексей Орлов, Панин, Нарышкин, Вяземский…
Державин в раздумье побрел одеваться. Вчерашняя радость сменилась ощущением растерянности.
День был неприсутственный. После завтрака Гаврила Романович вернулся в кабинет. Рукопись лежала на столе. Он взялся за перо, чтобы переправить сомнительные строфы. Но рука не поднималась на стихи.
— Кондратий! — позвал он камердинера. — Сходи позови ко мне господина Львова и господина Капниста. Скажи, просит Гаврила Романович пожаловать не мешкая.
С Николаем Александровичем Львовым и Василием Васильевичем Капнистом Державина связывала сердечная и крепкая дружба. Все трое писали стихи, что и положило начало знакомству и сближению, а затем перешло в такую крепкую взаимную привязанность, что они теперь непременно видались каждый день и ни один не предпринимал никакого более или менее значительного дела, не посоветовавшись с друзьями.
Читая оду друзьям, Гаврила Романович увлекся. А когда Львов, самый строгий судья, во вкус которого Державин веровал больше, чем в свой, бросился его обнимать, восклицая: «Великолепно! Великолепно!», он снова почувствовал гордость.
— Твоя ода станет украшением российской поэзии, — сказал скромный, тихий Капнист. — Но боюсь, она доставит тебе наряду со славой поэтической и неприятности служебные…
Державин вздохнул.
— Вот об этом–то, друзья, я и хотел с вами посоветоваться. Выдавать мне ее в свет или не выдавать?
— М–да–а, — задумчиво протянул Львов, — конечно, умный человек не обиделся бы… Но тут на ум лучше не надеяться. Ежели хочешь, попробую показать твою оду Безбородке. (Львов служил в Почтовом правлении и был близок к почт–директору графу Безбородке, делившему с Потемкиным и Вяземским власть в империи.)
— Если ода попадет к графу, — вмешался Капнист, — то от него пойдет по рукам и, конечно, весьма скоро недоброжелатели Гаврилы Романовича доставят ее по нежелательным адресам. Да еще со своими добавлениями и пояснениями.
— Пожалуй, так и получится, — согласился Львов.
Державин медленно сложил исписанные листки, выровнял края, вложил в обложку, убрал в бюро и запер ящик на ключ.
Все молчали.
Потом Гаврила Романович, переводя взгляд с запертого бюро на Львова и Капниста, тихо проговорил:
— Прошу вас, друзья, все, что я прочел вам, сохранить в тайне.
— Будь спокоен, — грустно ответил Львов.
Целый год пролежала «Фелица» в бюро. Львов и Капнист сдержали слово — о ее существовании так никто и не узнал. Гаврила Романович одно время собирался было ее сжечь, но не смог и убрал подальше до лучших времен.
А почти год спустя, в одно мартовское утро, к Державину по–соседски заглянул. Осип Петрович Козодавлев, молодой чиновник, служивший с ним в одном отделении и занимавший квартиру в том же доме.
Гаврила Романович искал в бюро запропастившуюся куда–то старую бумагу по отцовской тяжбе, длящейся вот уже четвертый десяток лет.
Козодавлев скользнул взглядом по разложенным на столе бумагам и сразу приметил листок со стихами.
Мурзам твоим не подражая,
Почасту ходишь ты пешком…
— Новые стихи? — показал он глазами на листок.
Козодавлев сам пописывал стихи, любил поговорить о литературе.
— Нет, старые, — ответил Державин.
— Я их не знаю. Что–нибудь шутливое, вроде как про вино?
Вот черно–тинтово вино,
За здравье выпьем чернобровых.
Как сердцу сладостно оно
Нас с поцелуем уст пунцовых
Ты тож, смуглянка, хороша, —
Так поцелуй меня, душа!
— Нет, это в другом роде. Это — ода.
— Ода? — Козодавлев взял листок в руки. — Как легко написано! Ты, Гаврила Романович, молодец. Знаешь, что, дай мне ее на часок, я тетушке покажу.
— Не могу. — ответил Державин.
— Ну, не скромничай. Ты же знаешь, она самая горячая поклонница твоя.
— Сердечно благодарен графине за внимание, но…
— Тетушка–то все твои стихи переписала в альбом и каждое украсила собственноручной акварельной картинкой, — продолжал Козодавлев. — Дам ей прочесть и тотчас верну.
Державин колебался.
— Ну, я беру, — решительно сказал Козодавлев.
— Ладно, — вздохнув, согласился Державин, — только больше никому не показывай.
Козодавлев возвратил «Фелицу» через два часа.
— Графиня говорит, что до сего времени она не читала ничего более прелестного!
Авторское самолюбие Державина было польщено, а ода снова водворилась в ящик, под замок.
На следующий день, вернувшись из Сената и пообедав, Державин хотел было отдохнуть, но тут вошел Кондратии.
— Человек пришел, вас спрашивает.
— Чей человек?
— Шувалова.
— Так пусти.
Лакей принес коротенькую записку: «Прошу немедля пожаловать ко мне, ибо в сем имеется крайняя нужда. Иван Шувалов».
В давние времена, в царствование Елизаветы Петровны, Иван Иванович Шувалов имел большую силу. Тогда он покровительствовал самому Михаиле Васильевичу Ломоносову. В новое царствование Шувалов потерял всякое влияние на государственные дела, но по–прежнему слыл любителем наук, искусств и литературы и меценатом.
В предчувствии неведомой неприятности Гаврила Романович приказал подавать одеваться.
Шувалов встретил его, сокрушенно покачивая головой.
— Милостивый государь Гавриил Романович, — тихо проговорил граф, — я пригласил вас, чтобы получить совет, как мне быть…
Шувалов замолчал и смотрел на Державина, покусывая пухлые губы.
— Смею ли я вам советовать что–либо…
— Тут дело касается вас. Князь Потемкин требует к себе ваши стихи.
— Какие стихи?
— Оду мурзы к Фелице. И я в этом виноват.
— Каким образом?
— Мне их сообщил по–дружеству господин Козодавлев. А вчера обедала у меня компания — граф Безбородко, граф Завадовский, Стрекалов, родственник мой Андрей Петрович Шувалов и другие, и вот за обедом пошел у нас литературный спор. Они говорят: нет у нас в России легкого и приятного стихотворства, которым столь славна французская поэзия, и быть такового на русском языке не может. А я говорю: может и даже есть уже — и прочел вашу оду. Все ее чрезвычайно хвалили.