– Дяденьки, не надо!
Оба посла обернулись в сторону девушки, потом вновь посмотрели друг на друга и как будто расслабились.
– Не будут, не будут дяденьки… – хрипло пробормотал Агей. Афанасий махнул рукой и поплелся обратно к костру. Девушка не без труда поднялась на ноги и, поддерживаемая Кровковым, последовала за Ординым. Все трое расположились у костра, и оба посла еще раз приложились к бутыли.
– А теперь и ты, Матрена, нас уважь! – заявил Агей, поднося бутыль девушке.
Та, кокетливо хихикая, некоторое время отказывалась, но затем сделала глоток, и начала жадно заедать выпитое кашей из котелка.
Постепенно раздражение Ордина и испуг Матрены почти исчезли, а Агей, как обычно, и не терял приятного расположения духа.
– Дурень, ты, Агеюшка, какой же ты дурень – обхватив голову руками и раскачиваясь повторял Ордин, – Ведь все псу под хвост пойдет, все… Два месяца ехали, с месяц под погаными жили. И все не зря – вытащили ведь занозу эту хохляцкую из царской… из ноги царской. Пленных откупили, да и о мире договорились, хотя бусурменам и верить, как фальшивой монете. А теперь из-за кикиморы этой рыжей, да из-за одного пня олонецкого, замшелого, все насмарку, я уж чувствую. – Ордин махнул рукой, словно говоря, что при такой безнадеге и злиться-то не стоит, особенно на такого никчемного человека, как Агей. Кровков как будто не спорил, а вот спасенная невольница, услышав слова про кикимору, покраснела так, что даже на ее покрытом веснушками лице это стало заметно, зеленоватые глаза блеснули гневом, и она сказала, мешая русские и украинские слова:
– А ты, мосце пане, знать, и кикимор-то настоящих не видел! Пойдем в овраг, так я тебе покажу!
Ордин с полминуты оторопело смотрел на девушку, а потом залился смехом.
– Не, Агей, это не кикимора – сбиваясь и вытирая слезы произнес он наконец – Это сама ведьма чигиринская! Знал ты, полуполковник, кого у татар красть. Ой, не могу, сил нет…
– Так то-то, Афоня, ты попроси – она и шапку боярскую тебе наворожит! – Агей обхватил смелую девушку за плечи и стал с ее чувством трясти, да так, что рыжие волосы Матрены закружились как ленты на масленичном колесе. – Нас еще и царь-батюшка за нее пожалует, попомни мое слово! А то и сам патриарх. Хочешь в терем кремлевский, лисичка ты моя?
– Не твоя я, мосце-пане, а мамкина да батькина дочка! – возразила Матрена. – Да еще Акипа-аги ясырка. Если не хочешь, чтобы от вас ушла и к хозяину вернулась – подай-ка бутылочку сюда.
Агей положительно пришел в восторг от бойкой перекопской пленницы, а Ордин тоже отрешился, казалось, от грустных мыслей, и с хмельной улыбкой на губах сидел и покачивал головой. Кровкова не надо было просить дважды, и вскоре оплетенная бутыль вновь блеснула в свете костра. Выяснилось, однако, что сосуд был почти пуст, и Агей, уверенными жестами успокоив Афанасия и Матрену, двинулся в сторону рейтарского костра, и исчез в темноте. Отсутствовал он гораздо дольше, чем можно было ожидать, но Ордина это вовсе не расстраивало: он подсел поближе к Матрене, и принялся масленым голосом разговаривать с ней, пытаясь самым нелепым образом коверкать свою речь на малорусский лад. При случае он подхватывал девушку под локоток, или поддерживал под спину, а то и дружески хлопал по коленке. Матрене льстило внимание такого высокого боярина, и она оказывала его действиям то слабое сопротивление, которое может лишь раззадорить. Сказывалась и выпитая брага, которой так щедро угостил ее стольник, чтобы привести в чувство. Когда Пуховецкого, ревниво выглядывавшего из-за ствола дерева, для чего ему приходилось пускать в ход всю свою гибкость, стали охватывать вполне обоснованные опасения за девичью честь Матрены, громко затрещали кусты, и оттуда появился с трудом державшийся на ногах ротмистр. Он торжествующе вскинул вверх руку, в которой держал большой зеленоватый штоф с мутной жидкостью. Ордин и Матрена, не без разочарования, отодвинулись немного друг от друга в стороны, а Агей, пошатываясь, подошел к костру, и тяжело опустился наземь, ухитрившись усесться одновременно и на стольника, и на девушку. Матрена начала сердито стучать кулачками по могучему плечу рейтарского командира. Тот заявил, что такие бойкие девки только на Украине и бывают, это, мол, не московские матрешки крашенные, и решил, в приливе чувств, обнять и поцеловать Матрену, от чего его довольно сурово удержал Ордин.
Компания продолжала веселиться, и уже через четверть часа Матрена затянула грустную и нежную украинскую песню, которой московские послы принялись ревностно подпевать, не попадая ни в одну ноту, не говоря уже о том, какому насилию с их стороны подвергались слова песни. Ивану оставалось лишь грустно мычать из под прикрывавшей его рот повязки. Даже стражник Пуховецкого расчувствовался и тер глаза пропитанным пылью и порохом рукавом кафтана. Природа тоже, казалось, подпевала Матрене: легкий теплый ветерок колыхал ветви ив и осокорей, окружавших поляну, и они шумели в такт пению, как хор, поддерживающий певца. Огромная луна поднялась высоко над горизонтом и подсветила все вокруг. Деревья в ее свете были похожи где-то на казака, грустно присевшего в раздумьях со своей трубкой, где-то – на казацкого верного коня, а где-то и на безжалостную турецкую галеру, уносившую казака от его возлюбленной. Иван откинулся спиной на шершавый ствол, и внутри у него все сжалось тоской при мысли о том, как жаль будет окончить жизнь в московском застенке, когда на свете есть такие степные ночи и такие смелые, бедовые дивчины.
Но вдруг степь вокруг вновь наполнилась шумом, как и час назад, однако звуков на сей раз было меньше, они были как будто приглушеннымим- словно порыв ветра или, скорее, вихрь, веющий со всех сторон сразу – и это пугало Ивана гораздо больше. Впрочем, Агея, Афанасия и Матрену в эту минуту напугать ничего не могло. Они, к тому же, были уверены, что прибыла вторая часть обоза. Пуховецкий думал также, но уж больно вкрадчивыми были раздававшиеся из кустов шорохи, больно непохожим на треск ветвей, который издавали бы умаявшиеся за день чумаки. Не слышно было и тех выражений, которыми те, вне всяких сомнений, должны были бы сопровождать каждый свой шаг в кустах и в потемках.
– Явились – не запылились!
– До утра ехать будут, им ночь не помеха… – весело переговаривались послы.
– Эй, выходи из кустов! Да неси горилки – знаю, есть она у вас – гаркнул Кровков.
Из кустов раздалось невнятное успокаивающее бормотание, ветки затрещали громче, и вдруг на поляну словно обрушился ливень. Но в крымских степях летом отродясь не бывало дождей, вот и сейчас воздух рассекали не капли воды, а стальные наконечники стрел. Двурогие, треугольные с широкой стороной вперед, полукруглые, и тонкие как игла – все они звенели вокруг, срубали ветки с деревьев и с отвратительным визгом вонзались в стволы ив и осокорей. Одна из них рассекла бедро Матрене и та, сначала не поняв произошедшего и не почувствовав боли, недоуменно смотрела то на смертоносные кусты, то на расплывавшееся по подолу платья пятно крови. Но убивать ее незванные гости, похоже, не собирались, и другие стрелы не попадали в девушку. Наконец, она застонала и осела на землю. Агей же и Афанасий, поняв, что дело неладно, упали наземь сами, проворно откатились поближе к куче вещей и буквально исчезли в ней, став неуязвимыми для потока стрел. Для них это было делом настолько привычным, что, даже уговорив с четверть доброго вина на двоих, они ни на мгновенье не замедлились и не сбились с единственно правильного порядка действий. Нападавшие, поняв, что обстреливать московитов больше смысла не имеет, с дикими криками выскочили на поляну, размахивая кривыми саблями – это были буджакцы, краса и гордость ногайской орды. На вид они бы ничем не отличались от прочих наследников легендарного темника – рысьи шапки, овчины мехом наружу да остроносые кожаные сапоги – но во всем чувствовалась особая лихость и какое-то заметное даже в степи щегольство. Из-под кучи посольского барахла раздался злобный, но одновременно удовлетворенный и предвкушающий рык, вроде спущенного с цепи волкодава, и оттуда, вращая саблей с почти неуловимой глазу скоростью, появился Агей, который с большим воодушевлением кинулся на степняков. На ногах он держался, как и раньше, с немалым трудом, но мешало это отнюдь не ему, а скорее противникам, так как придавало действиям ротмистра непредсказуемости. Следом оттуда же выскочил с тонким и слегка истеричным криком Афанасий Ордин, который успел почти полностью протрезветь от испуга, но в бой рвался не меньше Агея. Пуховецкий, хотя ему и не так много было видно из-за его дерева, мысленно похвалил навыки сабельного боя обоих послов, хотя каждый из них был хорош по-своему. Кровков дрался уверенно и безжалостно, делая именно столько движений телом и саблей, сколько было необходимо. Он, словно опытный косарь, равномерными движениями валил одного степняка за другим, хотя и сам был уже изрядно посечен. В действиях же Ордина было много искреннего или наигранного воинского пыла, но и он дрался недурно. Майским барашком прыгал стольник по поляне, оказываясь чуть ли не одновременно в разных ее концах совершенно неожиданно для сбитых с толку ногайцев. Нападая на врага, он делал множество выпадов и ложных движений, воинственно вскрикивал и посылал противнику страшные взгляды, но в итоге, зачастую, так и не задев его, все с той же стремительностью исчезал, чтобы появиться внезапно где-нибудь в нескольких саженях в стороне. Все это время, в пылу разгоревшейся битвы, на голове Ордина неизменно оставалась та самая полубоярская шапка, которую Кровков так призывал его снять. Пару раз она падала с головы стольника, но тот, несмотря на опасную близость врагов, каждый раз поднимал шапку и с хмельной основательностью водружал ее на место.