Литмир - Электронная Библиотека

— Холодное хмурое утро, — хрипит старуха снизу вверх своему спутнику, и схваченный боковым слухом случайный амфибрахий вторит, точно эхо, давешней цитате.

Крайняя ниша на третьем от земли ярусе. Здравствуйте. Два фарфоровых овала и металлическая полочка под цветы, заказанная отцом на работе. Это не сплошная стена, а бетонный параллелепипед, почти куб. Казенный вид скрашивает сирень, но сегодня все голое — декабрь. Я кладу цветы плашмя на заснеженную полку, предварительно надломив стебли.

(Ровно в десять утра чирикающего московского утра Горин «Москвич» молодецки загукал под двумя окнами на первом этаже дома #28 по Студенческой улице. Вышли из подъезда с корзинками и сумками со съестными припасами: мать во всеоружии зрелой прелести, отец с молодыми залысинами и вечной иронией на твердых устах. Брат нес бадминтонные ракетки, а я, прыщавый девятиклассник, — том Пастернака с предисловием Синявского. Книгу дала мне на три праздничных дня учительница литературы Вера Романовна и велела беречь как зеницу ока. Ехали мы по путевке на какую-то подмосковную базу отдыха. Всю дорогу отец с каменным лицом язвил по поводу толстой тетки с авоськой в левой и кадкой с фикусом — в правой руке, глумливо коверкал кумачовые призывы, давал Горе убийственные советы по вождению, чем довел меня и брата до смеховой икоты.

База оказалась дюжиной милейших свежевыкрашенных дощатых домиков на берегу петлистой речки. Мне досталась махонькая одноместная комната с окном в сумерки, зелень, соловьиное щелканье. Отец отпер мне дверь, поцеловал на сон грядущий и, кивнув на синего Пастернака, порекомендовал не свихнуть мозги окончательно на иной особенно заковыристой метафоре. Читал я долго, почти ничего не понял, но стариковские ясные стихи мне понравились.

И так неистовы на синем

Разбеги огненных стволов,

И мы так долго рук не вынем

Из-под заломленных голов…

Я поежился от сырости казенного белья, предутреннего холода и грозного счастья подступившей вплотную жизни. Улыбнулся и уснул. И вот только-только открыл глаза.

Смеркается, и постепенно

Луна хоронит все следы

Под белой магиею пены

И черной магией воды.

И все? И этот курьезный сон и был долгожданной жизнью? Шутовское шествие обойного народца? Страшненький театр теней? Бег в мешках? И уже не опротестовать, не исправить, не обменять путевку? И ни одного мертвого не воскресить? И даже взять свои слова обратно — нельзя?)

Закурив, я по привычке обхожу колумбарий. Знакомые за десять лет имена и лица. Митлины. Державины. А вот и Илья Цыпкин (1953–1975). Классе в шестом на большой перемене он внаглую спионерил у меня серию погашенных Рио-Муни, флору и фауну я тогда собирал. Скоро, Цыпа, судя по всему, нам предоставится возможность провентилировать застарелый имущественный вопрос. Четыре их было, четыре незабвенных колониальных: носорог, жираф, бегемот, слон. У него, как у китайца.

Этим летом толпа в Тучково с боем брала электричку Гагарин-Москва. Через сумки на колесиках, корзины, рюкзаки я чудом протиснулся в середину вагона, бросил свою поноску на багажную полку и огляделся. Я нависал, сопротивляясь спиною давке, над матерью Цыпы. Странное дело — за тридцать лет она совсем не изменилась: дородная, крупная, красивая — настоящая жена офицера. Сквозь перестук мигрени и электрички я разобрал, что говорят сидящие, как водится в дачных поездах, о соленьях. «Чудно, — подивился я, — вот едет мать самоубийцы и обсуждает с попутчиками технику консервирования томатов. А чего бы ты хотел, чтобы они делились опытом, как наложить на себя руки половчей?» А телефон у Цыпы был Г 9-16-49. И такой злодейской памяти я чуть было не лишился!

Мрачная домовитость владеет мной. Я смекаю, что в нашей нише хватит места и на третью урну. Неплохо бы под предлогом черного юмора заронить эту идею в Ленино сознание. А то зашлют в какое-нибудь Бирюлево-Товарное, и никто не приедет, и правильно сделают.

Я докуриваю, завертываю бычок в пробитый трамвайный билет и сую это хозяйство в карман. Бросаю напоследок взгляд на два фарфоровых овала и иду к трамваю. Дорогой я снова незряче пялюсь в окно и организую поминки. Ленка наверняка раскиснет и забудет кого-нибудь позвать. Друзей, слава Богу, скопилось немало. Интересно, отвяжется от меня сегодня амфибрахий? Выход есть: надо, чтобы Наташа Молчанская попросила позволения у Словесного устроить поминки в конференц-зале, а потом уже самые близкие пойдут к нам домой — допивать.

Выйдя на Вишняковском переулке, я сворачиваю на Островского и покупаю в кулинарии «Прагу», свежайшую. Идти на работу рано, но и домой не резон, и я иду на работу. Здороваюсь с вахтершей, беру наш ключ с зеленой пластмассовой бляшкой, поднимаюсь на второй этаж, отпираю комнату, ставлю торт на чайный столик, сажусь в пальто за свой стол и, подперев щеки кулаками, мычу от головной боли, страха смерти и пятничных своих художеств.

В пятницу семнадцатого, выйдя из Бурденко, я подумал, как кстати, что сегодня вернисаж у Семы Файбисовича, и я увижу на прощанье милых мне людей и выпью хорошенько, раз так. А Лене до понедельника ничего не скажу, чего зря нервы человеку трепать? И я себе понравился. Дома я принял душ, сперва горячий, потом холодный. Но думал я про свои обезображенные мозги: вот они нагреваются, вот они охлаждаются. Позвонил Гриша Дашевский справиться о моем здоровье.

— Испортить тебе настроение? — спросил я.

— Да говори ты все как есть.

Потом позвонил подруге и начальнице Наташе Молчанской. С присущей ей прямотой Наташа заявила:

— Умереть ты, скорее всего, не умрешь, но идиотом остаться можешь.

Вот спасибо. Я начал наряжаться, в этом я толк знаю. Красное с серым, черное с любым. Пришла Лена, она отвозила детей к теще. Я сказал, что результаты будут в понедельник, в поликлинике, и попросил ее не лениться — расфуфыриться, вернисаж как-никак.

— Только не занудствуй, — сказала она, — а то я пойду в галошах на босу ногу.

От шмоток этих, купленных в Монреале на церковной распродаже или набранных за так в Иерусалиме на складе, у нас шкафы не закрываются, а жена ходит в чем попало. Мальчиковый стиль, порточки да ковбойка. Перед тем как познакомить нас у себя на дне рождения, Сопровский предупредил:

— Будет моя экспедиционная приятельница, ты с ней полегче: она чуть что не так — бьет по физиономии. А в Севастополе — сам видел — ее не пустили в туалет, сказали: «Мальчик, это женский».

И вошла глазастая пигалица, и я лишний раз подумал, что Сопровский ничего не понимает в женщинах. От пьяного восхищения я тогда заснул в уборной. Это было начало знакомства. Мальчик мой бедный! Ей бы только лепить из глины допотопных идолищ или рисовать на беленых разделочных досках первобытную невнятицу.

— Разные бывают джазы, — сокрушаюсь я, глядя на Ленино очередное изделие, — иной джаз и слушать не захочется.

Мне нравится ее реалистическая манера, перьевые рисунки: дачные заборы, телеграфные столбы, замоскворецкие подворотни. Но ей, угрюмой от застенчивости и гордыни, боюсь, ничего не продать ни в Измайлове, ни на Крымском валу.

— Как твоя голова? — спросила Лена, отвлекаясь от грима.

— А-а-а, как обычно.

Голова моя, голова. Лучше не думать.

— Надень шубу.

— Слякоть же.

— Ну пожалуйста.

Мы, как всегда, малость опаздывали, но не катастрофически. На «Тургеневской» чуть не поругались, куда выходить. Права оказалась Лена. Мы двинулись по левой стороне Мясницкой в сторону Садового кольца. Справа по курсу я не видел почти ничего, слева изображение двоилось.

Стемнело. Шел снег с дождем. Смех да и только: косой полуслепец прется на вернисаж. Снова мы заплутали, но вдруг прямо напротив через улицу увидели сияющую огромную голубоватую витрину и курящих снаружи на ее фоне Мишу Зайцева, Тимура, Леву, судя по их воплям и жестикуляции, уже поддатых. Значит, к шампанскому мы опоздали. Подобрав полы пальто и шубы, я на пятках, а Лена на цыпочках перебрались через запруженную мокрым хлюпающим снегом Мясницкую и вошли в галерею. Здесь мы с Леной потеряли друг друга из виду и бродили каждый сам по себе, улыбаясь, здороваясь и роняя приветливые фразы.

23
{"b":"829354","o":1}