Литмир - Электронная Библиотека

Благодушествуя, я задавал идиотские вопросы:

— Сергей Павлович, вот я люблю гостей, застолье (оказывается, это теперь так называется!) — как мне, можно? (А то бы я воздержался, скажи он «нельзя».)

— Из стакана под одеялом, — отвечал мрачный Сергей Павлович.

— А березы, — не унимался я, — березы я валю на даче. Что мне теперь, нанимать?

— Валите на здоровье, только голову под березу не суйте. Все по самочувствию, говорю я вам, по самочувствию все!

Однажды после очередного диалога сестра не стала бинтовать меня наново, а Золотухин сказал как отрезал:

— Больше приходить не надо.

— Дайте хотя бы марли — прикрыть темя, шапка прилипнет, — взмолился я.

— К чему там прилипать, там щетины на сантиметр! Все! — отвечал жестокосердный медик.

Бритый новобранец второй жизни, недоверчиво поглаживая бестолковку, побрел я по этажу. То есть как это так? Но на лестнице я оживился. Маршем ниже меня со знаменитой мальчиковой легкостью поспешал среднего роста врач. Касаясь рукой перил, он завернул на следующий марш, и я опознал его и припустил за своим спасителем, но, миновав несколько ступенек, запнулся о бессмысленность погони. Все. Больше мне не ходить на перевязки, не охотиться на Коновалова, да и через проходную отныне меня вахтер не пропустит. Все! Эту историю можно ставить на полку счастья в солнечной пыли, следом за Студенческой, 28 и Хэмстэд Хилл Гарденс, 20. Неужели и эта больница на Фадеева, 5 порастет быльем, радость притупится — и снова: стульчак, рухнувшие на пол штаны, лицо в ладонях и кручина — «Все не то, все не то!..»

А во время оно, если верить Олеше, удавшиеся люди оправлялись с песней. Да и дед мой, говорят, в мажоре вторил утреннему реву слива. В себя и в домашних силой внедрялась бодрость духа. В себе и в домашних каленым железом выжигались сомнения в верховной правоте. Очень неглупого, имевшего представление об упраздненной свыше бытовой порядочности деда сводила судорога многолетнего самоупрощения, и он лечился круглосуточной работой или бедственными любовными связями на стороне, начисто лишенными французистой легкости.

Брошенная на старости лет бабушка, потеряв голову, сделала и меня своим конфидентом. Двенадцатилетний, я тяготился этим сбивчивым многословным горем старой женщины; слезами, сетованиями и проклятьями, подкрепленными талмудическими ссылками то ли на Клару Цеткин, то ли на Розу Люксембург.

Жили так. Малая Дмитровка, комната 7 квадратных метров в коммунальной квартире. Овдовевшая свекровь Софья Моисеевна со старорежимным высокомерием. Фаня с комсомольским высокомерием. Старший сын, Марк, в пику отцу-сталинисту повесил над своей кроватью портрет Ленина. Младший, пятилетний Юра, плохо ест, и приходится звать — а их долго звать не приходится — детей дворника-татарина: вдруг Юрочка за компанию проглотит ложку-другую. Самоотверженное женское перебрасывание лучших кусков из своих тарелок в детские глава семьи, уполномоченный Комиссариата Вооружения, Гандлевский М. Д., обычно пресекает брезгливым: «Еврейский баскетбол», но сегодня ему не до того — он рычит за ширмой. С ним врач. Отца семейства выворачивает наизнанку. Он принял яду для достижения гражданской и приватной цельности. Но это исключительный случай. А так воскресные обеды с редким присутствием отца проходят довольно мирно, если не замечать электричества, потрескивающего между свекровью и невесткой, и если старший сын не распустит язык по поводу внутренней и внешней политики ВКП(б). Тогда нетронутый батон летит ему в борщ, обдавая зубоскалу лицо и грудь содержимым тарелки.

Уже после войны, застав моего отца у радиоприемника, изрыгавшего крамолу, дед в два шага пересек комнату и выбросил аппаратуру за окно.

Не мудрено, что Марк использовал любую возможность, чтобы уходить на Тверскую. Там обосновалось Горино ответвление рода.

Горя сошелся с Тамарой Гамбаровой, дочерью большевика, директора Института востоковедения, в 1937 году, ровно в ту пору, когда инстинкт самосохранения велел держаться от этого семейства подальше: только что арестовали и вскоре расстреляли Тамариного отца, Александра Гамбарова. Но самосохранение всегда было слабым Гориным местом. Например, он решил проверить на себе, насколько свободны советские выборы, и вычеркнул Сталина из избирательного списка. Или прыгал с парашютом.

— Страшно? — спрашивал я, подросток, на каком-нибудь сборище у нас на Студенческой, когда папа и Мюда схлестывались по второму разу насчет последней статьи Лакшина.

— Видишь ли, Сережа, — намеренно громко отвечал мой тщеславный двоюродный дед, — страшно и очень. Но страх перед собственной трусостью — еще сильнее. И прыгаешь. — И пожилой коротышка с конопатыми руками украдкой косился на гостей, оценивая произведенное впечатление. Но молодое застолье не слышало и не слушало, а шумело: всем хотелось быть друзьями Ивана Денисовича.

Арест Гамбарова-старшего в одну ночь превратил необходимую и достаточную советскую семью в четверых растерянных недобитков. Женившись на старшей сестре, Горя, бахвал и крамольник, поддержал и тещу-вдову и младших детей, школьников Нину и Жору. Он же превратил ячейку советского общества в осиное гнездо вольнодумства. Сюда и заворачивал мой юный отец, прочь от принудительного единомыслия отчего дома. У Гамбаровых был особенный воздух, веселый и рискованный. Скажем, навещают они Горю в больнице после случая с химическим котлом. А мятежный дядюшка свешивается из окна палаты и орет на весь больничный двор, не замечая предостерегающей жениной жестикуляции:

— Я же говорил вам, что они снюхаются!

Это о пакте Молотова-Риббентропа. Или Горя поймает по приемнику речь Гитлера и переводит ее молодняку, цитируя параллельно места из сталинских речей.

Началась война. Моисей Гандлевский инспектировал оборонные предприятия и выучился от трудового изнеможения спать урывками — на ходу и с открытыми глазами. Григорий Гандлевский ушел добровольцем на фронт, но был отозван вскоре и назначен ответственным за взрыв Дорхимзавода, если немцы займут Москву.

После войны бабушка, Фаня Моисеевна, преподавала историю в техникуме. На 1 мая 1950 года она пригласила, не без задней мысли, свою красивую студентку, Ирину Дивногорскую, в гости. Мой двадцатичетырехлетний отец, сноб и скептик, как миленький клюнул на удочку своей прямолинейной матери. После двух лет ухаживаний и треволнений мои родители поженились. Марк, натерпевшийся отцовского самовластья, предпочел не вводить молодую жену под родительский кров, а сам перебрался в коммуналку на Можайке, где уже жили старая попадья и стареющая поповна. Через девять месяцев родился я.

Чудно, ей-Богу! Я не застал Моисея Грозного. Помню мягкого рачительного старика-джентльмена, любителя а-ля фуршетов и сочинителя нехудых стихотворных посланий к юбилеям сыновей, невесток и внуков. Он и умер как денди. Пошел сдавать перед командировкой костюм в химчистку, любезничал со знакомой девушкой-приемщицей, а когда она подняла глаза от квитанции, Моисея Давыдовича не было. Заинтригованная приемщица перегнулась через прилавок — на кафельном полу замертво лежал ее щеголеватый клиент. За два дня до несчастья вечные дедовы часы впервые стали, указав на прощанье владельцу точное время его смерти.

Но дед вернулся еще раз. На кухне нас было четверо: отец чинил утюг, кроя на чем свет стоит советскую власть и ее изделия; брат просматривал программу телевидения; мама, в странном балахоне и в косынке, которой она покрывала совершенно лысую от химиотерапии голову, стояла у плиты; а я, присев на подоконник, курил. Дед появился в дверях кухни. Одет он был своеобразно: канотье, тросточка, пара в веселую клетку, жилет. Темные круги под глазами худо гармонировали с нарядом куплетиста и выдавали потустороннее гражданство пришельца. Но гость был бодр и улыбчив, как и при жизни. Отец, как ни в чем не бывало, корпел над утюгом, брат не подымал лица от газеты, мать продолжала готовить. Моля о пробуждении, я вдавился задом в подоконник.

— Не бойся, это он за мной, — успокоила меня мать.

21
{"b":"829354","o":1}