После полудня погода разгулялась, белесые лучи солнца ложились на опавшие листья, и они сверкали, точно золотые монеты. Впереди молча шел малыш, за ним Сандрина, потом отец малыша. Он начал задавать вопросы о ней, о ее работе, она сказала: «О, это совсем не интересно!», – но он настаивал, хотел подробностей, спрашивал, как зовут ее коллег и что они за люди, нравится ли ей работа. Сандрина поняла, что он, вероятно, отчаялся услышать что-то, помимо пропажи жены, и потому интересовался всем: мелкими фактами, еле заметными черточками. И она с ошеломительной легкостью доверилась ему, выложила все: как организована работа в их адвокатской конторе, как зовут других секретарш, как выглядит комната отдыха и о чем там болтают в обеденный перерыв, как она отмалчивается, какие у нее тапперверы и какие салаты и как она любит готовить. Часто она обрывала себя, стыдясь этой неуместной во время поисков пропавшей женщины болтовни, но он не отставал и снова заставлял ее говорить, пока они продвигались по шелестевшему лесу вслед за теми, кто шел впереди.
Дорожка делала петлю, и они вынырнули из леса на другом краю поселка, где их встретила странная пара. Мужчина и женщина вглядывались в их лица молча, может быть, даже враждебно. Она – худая, суховатая; ляжки, не сливающиеся в одно целое, прямая спина, зашнурованные ботинки (скорее мужские, чем женские, отметила про себя Сандрина), кожаная куртка и шерстяной свитер; одета небрежно, но очень удобно. Он – красивый, с подернутыми сединой висками, в высоких кроссовках, пропитанных лесной влагой. Сандрине могло бы, как обычно, прийти в голову что-нибудь завистливое, низкое, вроде «какого черта с таким сложением одеваться, как мужик», но нет, она ничего такого не подумала, и даже настойчивые взгляды, которые два незнакомца бросали на их неожиданное трио, ее не проняли; ей было не до них, она была безумно довольна и всеми силами старалась скрыть свою радость – чувство, оскорбительное в толпе, охваченной тревогой.
Он обхватил малыша за шею сзади, под затылком, прижал большую уверенную ладонь к хрупким плечикам и извинился перед Сандриной, сказав, что должен присоединиться к родителям жены. Она развернулась и пошла к своей машине. Вне себя от счастья и стыда.
Дома Сандрина сняла куртку и обувь, которые надевала на марш, и достала все самое невесомое. Обычно ее домашняя одежда не отличалась приятностью: она облачалась в спортивные брюки, утягивающие живот, и бюстгальтеры с толстыми вкладышами; никакого разнобоя, ничего случайного: слишком пугающей была возможность увидеть себя в зеркале.
Но в это воскресенье она извлекла на свет щадящие легкие вещички, те, что позволяла себе только во время болезни. Длинные бесформенные штаны, в которых ее плоская и слишком широкая задница выглядела необъятной; безразмерную футболку, окончательно лишавшую ее груди, и огромный жилет из мягкой шерсти, доставшийся от любимой бабушки, добрейшей женщины, слаще сахара и меда; воспоминание о ней поддерживало Сандрину, когда слабый голос, изредка звучавший в ее ушах, нашептывал: против генов не попрешь, приступы злобы и ожесточения – не случайность и не ошибка, это глубоко запрятанная натура, и пока она, эта натура, лишь изредка дает о себе знать, но постепенно, со временем сумеет взять верх, как бы ты ни силилась остановить свое перерождение.
Сандрина устроилась на диване, провалившись в жилет, словно в теплые дружеские объятия, и включила запретные фильмы: от этих историй у нее все внутри переворачивалось, и обычно она не разрешала себе смотреть слезливые романтические комедии с размолвками и поцелуями на набережной у вокзала; в животе урчало, но есть не хотелось, и под конец, так и не поев, она улеглась и, сунув руки в горячую промежность, принялась воображать ласкающие ее ладони и долгие объятия, в которых она сможет почувствовать себя царицей.
Утром прозвенел будильник, и блаженное состояние продлилось еще немного, совсем немного, пока она не увидела себя в зеркале. И тут же поникла, съежилась. Она – это она, и она по-прежнему уродина, дура, тупица. Всегда она – это только она, а он улыбнулся и говорил с ней просто из вежливости.
Сандрина запихнула воспоминание подальше, как убирают глубоко в шкаф старые вещи, чтоб не мозолили глаза, и запирают на ключ. Она себе что-то навоображала, напридумывала, это зараза и болезнь, следствие и причина, все из-за воли, которую она дала фантазиям, и эти фантазии распалили ее; в зеркале она увидела себя размечтавшейся жалкой старой девой, которая сама себя провела, решив: раз с ней заговорили с улыбкой – вперед, понеслось, я выйду за него, усыновлю мальчика и что-то там еще. Толстая тупица, бедная тупица, бедная уродина, жалкая тупица; тумба с ушами, которая способна только на то, чтобы тупо зависать на сраных фильмах, которая мастурбирует с мыслями о незнакомце только потому, что он плакал по телику и случайно улыбнулся ей – дуре, дуре, пустому месту, ничтожеству.
Она заперла все на замок, но потом днями, неделями, когда ей снова виделось его лицо – лицо человека, вышедшего из коттеджа с ребенком, она застывала, точно пригвожденная. Воспоминание охватывало ее, упорно стремясь вылезти из шкафа, в который она его заперла, налетало, когда она сидела в туалете, стояла перед холодильником в комнате отдыха на работе или у себя на кухне резала овощи. И она скулила от стыда и бессилия.
Через неделю в расследовании об исчезновении той женщины случился прорыв; когда Сандрина пришла на работу, все секретарши сгрудились перед компьютером и смотрели видео, на котором свора собак рыскала по полю вместе с полицейскими, а само поле было огорожено желтыми пластиковыми лентами.
Посреди свекольных гряд фермер нашел почти полностью сгнившую женскую одежду пропитанную дизельным топливом и дождем. Кстати, дожди не прекращались с того самого дня Белого марша, как будто солнечное воскресенье, когда состоялся марш, было фейком, сфабрикованным воспоминанием; как будто сами тучи плевали ей в лицо и говорили, что она все выдумала. Там, на поле, в холодной земле, нашли вещи, которые были на женщине в день исчезновения, от обуви до лифчика, и секретарши, смотревшие видео, представляли себя голыми, в ночи, в холодном и грязном поле со свеклой; и никто уже не шутил. Одна лишь Беатриса сказала: «Черт, вот больной».
В этот раз Сандрина сосредоточилась на родителях пропавшей, которых она видела на марше. Она старалась не допускать мыслей об отце и сыне, держать их образы на расстоянии. И сказала себе: «Бедные…»
Вещи нашли посреди поля, а по краю его тянулся овраг, на который долго лаяли собаки, но там никого и ничего не обнаружили, и репортер, взяв соответствующий тон, сказал, что, возможно, кто-то раздел женщину, убил, хотел сжечь ее одежду, бросил труп женщины… все про себя взмолились, чтобы на этом считалка закончилась, чтобы никто, как мог бы предположить репортер, тело женщины никуда не увез и не сделал с ним ничего, ничего ужасающего. Все видели достаточно сериалов и фильмов и знали, что бывают монстры, которые много чего делают с трупами женщин.
Целыми днями говорили только об этом. Возвращаясь домой, тщательно запирали двери и повторяли: «К счастью, это не обо мне, к счастью, это о монстре, к счастью, это не обо мне и монстре».
Потом все пошло на спад.
Жизнь не стояла на месте: крупная авария на дороге, футбол и другие происшествия: все это в текущих новостях. Сандрина тоже смотрела новости, пусть даже ей приходилось делать над собой усилие. Порой вечерами ее руки забывали о том, что голова не должна думать о мужчине, об улыбке мужчины, о печали мужчины, о теплоте, которая ждет мужчину в ее большом животе, теплоте, которая могла бы все исправить.
Потом пришла зима, а за ней весна.
Наступил тот первый мягкий день, что приходит каждый год и пахнет пробуждением. День, который с неохотой уступает вечернему холоду, а полуденные часы напоминают всем, что солнце никуда не делось, что существует мир без промозглой сырости, без резиновых сапог и шарфов, мир, в котором можно понежиться.