Она заговорила с ними, подойдя ближе к дому, сказала: «Я пришла, чтобы… чтобы поддержать», и он, запирая дверь, безучастно промолвил: «А, как мило». Потом она добавила: «Это, должно быть, ужасно для вас, я вам сочувствую».
И тогда он оторвал взгляд от своей руки, возившейся с замком, и посмотрел на нее, на Сандрину.
И теперь от этого взгляда Сандрина ворочалась в постели с боку на бок, и ей стало до того жарко, что пришлось все с себя скинуть; он на нее посмотрел.
Она знала только два, всего лишь два взгляда, с каким выражением смотрят на нее мужчины. Один – изучающий и отвергающий, другой – изучающий и алчный. Безразличие или угроза, всю жизнь только так и никак иначе.
Безразличных взглядов было много, мужчины пробегались по ней глазами опытных и скорых на решение мясников, останавливались на груди, ляжках, потом возвращались к лицу и, соскользнув, переключали внимание на ближайшую витрину или другую женщину; приговор – негодная, почти негодная, ни на что не годная; и она испытывала одновременно обиду и облегчение. А уж сколько раз те, кому она пришлась не по вкусу, тем не менее хватали ее, лапали жадными, грубыми руками, щипали, мяли, тискали, и тогда ее сердце билось как бешеное и панический ужас охватывал с головы до ног. Иногда ей везло, мужчины делали это мимоходом, быстро отставали от нее и, тут же забыв, шли дальше, а ее два дня трясло до изнеможения, и эта дрожь там, в глубине, не покидала ее никогда. Однажды она увидела, как женщина обернулась к одному из тех, которые лезут без спроса, и прорычала: «ТЫ ЗА КОГО МЕНЯ ДЕРЖИШЬ, ТЕБЕ ТУТ НЕ ОБЛОМИТСЯ, ПРОСИ ПРОЩЕНИЯ! ПРОСИ ПРОЩЕНИЯ, ИЛИ Я ИДУ В ПОЛИЦИЮ!» И Сандрина с разинутым ртом смотрела и думала, неужели так можно, неужели женщины могут отвечать, возмущаться? Давать отпор орде варваров, защищать свое тело, противиться? Смотрела на маленькую, точно мышка, женщину и боялась, что мужчина ее ударит. Так и было бы, но женщина не умолкала и не отступала, на ее крики из дверей магазинов высыпали люди, приблизились две старушки с пуделями, собаки залаяли, подошли другие мужчины, и этот тип сказал: «Ладно, ладно, хорош орать» – и ушел. Женщину трясло, но ее голова была высоко поднята, наверное, она была из тех, о которых говорил отец Сандрины, – из стерв, которым на всех плевать, и она, Сандрина, хотела бы усвоить урок.
Отец первый, когда она была еще маленькой, научил ее, что оставаться бесчувственной и не брать в голову – это счастье. Глядя на нее, он только и делал, что искал, к чему придраться, и всегда находил. И рожа у нее глупая, и во рту каша. Ты и так уже толстая. Плохие отметки по французскому. Да чего им надо, какой от этого прок? А физкультура, ты ни хера в ней не тянешь и хочешь, чтоб тебя хвалили? Он мог изрыгать это часами, даже когда занимался своими делами. Намазывал масло на хлеб, листал телепрограмму и при этом продолжал молоть языком и оскорблять ее. Она слушала и все больше замыкалась, училась не отвечать и не возмущаться, сосредоточиваться на том, что еще не вдребезги разбито, старалась сохранить в себе хоть что-то, но это что-то уменьшалось из года в год, пока от него почти ничего не осталось.
Ей удалось уехать от родителей. Не нарочно – просто повезло: работа, которую она нашла после окончания обучения, была слишком далеко, чтобы ездить туда и обратно, и она боялась, что отец заставит ее отказаться от этой работы. Но в конце концов взгляд его снова стал пустым и равнодушным, и он сказал: «Давай вали, вали отсюда, думаешь, станем тебя удерживать? Растишь их, а они берут и уходят, вот так, етить, берут и уходят». И добавил, что она сделается «красоткой», что на его языке означало стать шлюхой. Мать, как всегда, лишь молча кивала, а Сандрина не отвечала, она хотела только уехать – и уехала, и сделала это очень вовремя, потому что с той поры, как ее грудь начала наконец расти – слишком поздно, слишком маленькая и слишком плоская, глаза отца стали голодными, он все меньше и меньше это скрывал, и Сандрина боялась вещей таких страшных, что не находила для них слов.
Изголодавшиеся мужчины часто попадались ей на пути, в их глазах было что-то хищное, жестокое – то была сама похоть. Они приставали к ней на улице, в автобусе, громко причмокивали, а то и доставали свой налитый насилием член. Она застывала, теряя рассудок, или ценой нечеловеческих усилий убегала прочь, и отяжелевшие от стыда ноги при каждом шаге прикипали к земле.
В супермаркете она повстречала кассира, казалось, славного парня, который подолгу с ней болтал, мягко, дружелюбно, забавно. В конце концов она согласилась пойти с ним в кино, и прямо в машине он нагнул ее, как мешок, и сделал ровно то, о чем говорил отец; это было больно и грязно, а он быстро застегнулся и оставил ее одну на парковке у кинотеатра. На другой день она подошла к его кассе, хотела спросить, понять. Он сделал вид, что не замечает ее, зато два продавца шушукались, когда она проходила мимо. Она выбрала другой супермаркет.
Она дала шанс еще двум типам; готова была не жаловаться на то, что делают с ее телом, если в обмен ее будут любить, ведь в романтических фильмах, которые она тогда еще смотрела, все было красиво и простыни казались свежими. Один порвал с ней, признавшись, что не может познакомить ее с друзьями, потому как она не в его вкусе – ему нравятся красотки; другой позвал ее к себе поздно вечером, пьяный, и покончил с ней еще быстрее – две омерзительные ночи и больше ничего.
Но в это воскресенье мужчина в голубой рубашке поднял глаза и посмотрел на нее. Без похоти и отвращения, с каким-то новым для нее выражением. И улыбнулся.
Позже она призналась, что влюбилась в него уже тогда, в то самое мгновение, когда увидела его улыбку, а может быть, нет, это неправда, это случилось, когда он на нее посмотрел; может быть, и это неправда, может быть, она любила его всегда – его, первого мужчину, который посмотрел на нее по-доброму, а потом улыбнулся. Она была с ним откровенна и ничего не утаивала, а он все равно боялся, что она что-то скрывает, ему необходимо было верить, что она с ним чистосердечна, и его желание знать о ней все переполняло ее счастьем. Она и в самом деле не лгала, а просто сама не знала, когда влюбилась в него, да, впрочем, это не так уж и важно.
– Должно быть, это ужасно для вас, мне очень жаль, – сказала она снова, осмелев от его улыбки.
А он сказал «спасибо» опустошенным голосом. У него ввалились глаза. Казалось, он на грани.
Малыш помалкивал, застыв на крыльце. Он расчесывал себе локоть, Сандрина заметила следы ногтей на его нежной коже. Смотрел себе под ноги, не хватал отца за руку. И не издал ни звука, когда Сандрина обратилась к нему:
– Как тебя зовут?
Отец сказал:
– Дама к тебе обращается.
Ребенок встрепенулся, опомнился и прошептал:
– Матиас.
– Здравствуй, Матиас, – сказала Сандрина, но ответа не услышала.
– Вы пришли на марш? – спросил мужчина.
Он спускался с крыльца, держа сына за запястье, и подходил к ней все ближе и ближе.
Внезапно она запаниковала: что сказать? Нет, не совсем, я пришла, потому что видела по телику, как вы плачете, и вы перевернули мне душу? Опять она ощутила, как ее пальцы нервно сжимаются, лоб багровеет, язык не слушается. Она ненавидела такие мгновения, всякий раз она боялась, что отец вот-вот рявкнет: «Да говори же, мать твою, тебе что, так трудно ответить? Ну же! Ну! Какая дура, нет, это невозможно, и закрой рот, если нечего сказать!»
Она была не в силах хоть что-то выдавить из себя. Нет и нет, а мужчина смотрел на нее и видел, как румянец переползает на щеки с шеи и лба, а она тем временем мямлит: «Я… это… потому…» И он спас ее, махнув рукой так, как будто что-то стирает с доски; он спас ее одним «я понимаю».
Впервые ей понравилось, что говорят за нее, понравилось, что прервали ее несвязную речь. Он добрый, и она перевела дух с облегчением, которое подхватило ее, как волна. Он добрый, она была права, он хороший человек.
Они пошли вместе, втроем, в лес, последнее звено в цепочке людей, а впереди, на дорожке и между деревьями, петляли те, кто пришел с благими намерениями.