Исчезновение первой жены поначалу не привлекло ее внимания. Однако новость дошла до региональных программ. Сандрина слушала сообщения вполуха, и ей в голову лезли довольно-таки недобрые мысли типа: «Нельзя иметь все сразу», как будто этим похищением женщина должна была заплатить за мужа, ребенка, дом, за жизнь, в которой есть все; или: «Что за дичь бегать одной по лесу». Она прекрасно понимала порочность таких рассуждений. И с некоторых пор начала чувствовать, что постепенно озлобляется.
Она стала следить за собой и в этом, потому что уже не единожды подмечала в себе это ехидство и злорадство. Ощущала, как тихо пульсирует в ней родительская кровь, подкрашенная мелочностью и тупой злобой. А первый раз она поймала себя на этом случайно. Ее машина сломалась, и пришлось ехать до работы на автобусе. В это утро ей не было нужды притворяться и делать вид, что она устала: туда, куда она обычно добиралась за двадцать минут, автобус тащился целый час. Напротив сидела пара. Он был низкорослым, толстым, из-под воротника вылезали густые черные волосы. Рубашка из синтетики в катышках была тщательно заправлена в брюки, слишком высоко затянутые ремнем. Она тоже была толстой, рыхлой, груди лежали на животе, живот на ляжках; на ней была юбка в цветочек, которая никак не сочеталась с полосатой водолазкой. Они держались за руки, глядели друг другу в глаза, улыбались и обменивались ласковыми словечками. Оба некрасивые, скверно одетые и – счастливые. Так что Сандрина возненавидела их до самых печенок, напряглась всем телом, губы от отвращения сжались в ниточку. Выходя из автобуса, глянула на них с упреком и презрением, как будто эта пара делала что-то немыслимое, как будто они были чем-то ужасающим. Девушка почувствовала этот взгляд и подняла на нее глаза, а молодой человек инстинктивно крепче обхватил руку подруги. С губ Сандрины чуть не слетела колкость. Сколько раз незнакомцы бросали ей: «Толстуха», «Уродина», «Вам бы, девушка, сесть на диету», «Может, тунец? Может, не надо жрать этот сэндвич?» И она, в свою очередь, чуть не сказала такую же гадость. А почему бы и нет, в конце-то концов? Эти двое были более чем отталкивающими, а ведь никто никогда не стеснялся, делая ей больно. Но в последнее мгновение она одумалась. Это не ты, нет, не ты, не делай этого, ты не такая.
С трудом она сложила губы в подобающую улыбку, и это успокоило девушку с ее страшненькой юбкой и шеей, стиснутой воротом водолазки. Некрасивая и счастливая девушка со своим некрасивым и счастливым мужчиной. Руки чесались влепить ей пощечину. Выйдя из автобуса, Сандрина сделала несколько глубоких вдохов, но слюна во рту была горькой, а злобно поджатые губы с трудом расслабились лишь у самых дверей конторы.
После этого она добавила ненависть к длинному списку того, за чем ей надо следить. Она знала, что ей нельзя становиться злой; быть некрасивой и озлобленной – это совершенно недопустимо.
В первый раз услышав новость о пропавшей женщине, которая вышла на пробежку, но так и не вернулась, она много чего такого подумала, но потом взяла себя в руки и выпустила происшествие из своего поля зрения. Но о случившемся говорили долго, родители пропавшей не унимались, именно они заявили об исчезновении в полицию, именно они предупредили прессу. Плачущий мужчина был слишком сокрушен.
– Или это он ее убил, свою милую женушку? – однажды в обед предположила коллега по имени Беатриса, когда все дружно поедали на общей кухне содержимое своих таперверов[4].
Обеденный перерыв сорок пять минут – маловато, чтобы куда-то сходить, маловато, чтобы завязать дружеские отношения, особенно когда ты застенчива. И Сандрина во время обеденных перерывов помалкивала, ибо в любом случае там было место только для тех, кто умеет болтать, кто смеет без стыда и колебаний, по-мужски, изложить свое личное мнение. Тем утром во время пресс-конференции с семьей, через неделю после того, как история докатилась до региональных газет, им впервые показали мужа в слезах, родителей в отчаянии и мальчика с потерянным выражением на лице.
Нет! Слово вырвалось у Сандрины против воли, и она густо покраснела, смутившись от своей выходки и своей уверенности. Все вздрогнули от неожиданности.
– Ты что-то знаешь? – опомнившись от изумления, переспросила коллега.
Нет, Сандрина ничего не знает, просто чувствует, и все.
И в воскресенье, в день Белого марша, она проснулась, без лишних раздумий села в машину и добралась до поселка, где жила пропавшая женщина, ни разу не признавшись самой себе, что едет к мужчине, который умеет плакать.
Народу было много. Родные, друзья. А также любопытные, сочувствующие и другие, кто, как и она, пришел по не совсем понятной причине, и Сандрина подумала: однако это странно – прийти затем, чтобы с ней, именно с ней, поделились горем. Она почувствовала себя воровкой, мошенницей.
Одетые в белое родители пропавшей женщины раздавали фото. Поначалу она не видела мужа, мужчину, который плачет, того, кто взволновал ее до глубины души. Только родителей, и на память ей пришло сто раз попадавшееся в книгах выражение, которое она, по правде говоря, не понимала: «энергия отчаяния». Сейчас она ясно различала ее в напряжении, не отпускавшем эту пару; им было лет по шестьдесят, может, чуть меньше; они не стояли на месте, а переходили от одной группы к другой с фотографиями дочери в руках, и Сандрина поняла, что они ищут. Что они до сих пор ищут свою дочь. Уже четыре недели прошло с тех пор, как та потерялась на лесной дорожке, по которой бегала каждый день. Но они продолжали ее искать. С «энергией отчаяния». Это было еще до того, как нашли ее одежду и обувь, и для них Белый марш был не данью памяти, а собранием следопытов. Сандрина услышала, как они сказали кому-то, что полицейские уже прекратили поиски. Что искали плохо, да и газеты все реже вспоминают о случившемся.
Сандрина стояла в нерешительности, переминаясь с ноги на ногу, утро было прохладным, изо рта вырывались дрожащие облачка пара. Перехватив чей-то взгляд, она чуть-чуть растягивала губы в улыбке – милой, озабоченной, сочувствующей. И говорила себе: я здесь, чтобы помочь, я здесь, чтобы помочь.
Наконец началось движение, люди вышли за границу коттеджного поселка. Их было около шестидесяти с лишним человек, получилась толпа, и она сказала себе, что, наверное, вот это и есть манифестация. Отец говорил, что манифестация – это когда всякие шлюхи болтаются по городу в окружении сраного сброда, увижу, что шляешься, башку оторву; так что в лицее, когда весь класс решил забыть о занятиях и придумал плакаты, обличающие систему, она осталась одна в дежурном помещении для студентов. Вечером по телевизору широким планом показали часть ее класса: девушки впереди со щеками, выкрашенными – ТОЛЬКО НЕ ЭТО! – губной помадой, вокруг парни; отец сказал: поглядите-ка на этих шлюшек, только попробуй попадись мне с ними как-нибудь, узнаешь что почем, и она ощутила облегчение и ярость оттого, что все пропустила, потому как уже видала что почем вечерами, когда отец выпивал; но раз так, раз видала, можно было и пойти, тяжко вздохнув, подумала она. Но нет, не пошла. Испугалась, сникла и осталась в дежурке одна. А когда порядок восстановился, она стала девушкой, которая не участвует в манифестациях, подхалимкой и предательницей.
В воскресенье, в день марша, она колебалась до последнего, не зная, пойти за толпой, углублявшейся в лес, который начинался сразу за поселком, или повернуть назад. Пора возвращаться домой, скоро обед, половина воскресенья позади, уже хорошо. Она топталась, сомневалась, и вскоре рядом с ней почти никого не осталось, а она так и не решила, куда двигаться.
И тут дверь одного из ближайших домов открылась, показался малыш, тот самый, из телевизора, а за ним из темноты вышел на крыльцо его отец – да-да, тот мужчина, который плакал и разбил ей сердце.
Вечером в постели она долго ворочалась с боку на бок, спрашивая себя без конца, как это она, тихоня, молчунья, набралась смелости заговорить с ними, подойти к мужчине, который плакал, и его сыну. Но она сделала это, она сделала это – повторяла она снова и снова, и щеки ее горели, кожа казалась наэлектризованной.