Она рыдала каждый день и час,
Уже не слезы — кровь текла из глаз.
Она тряслась всё время в лихорадке,
И, чтоб от боли дать ей отдых краткий,
С ресниц на губы падала вода,
И жар немного остывал тогда.
Так кровью слез рыдала постоянно,
И эти слезы стали, как румяна,
И клятву верности скрепила вновь
Из глаз ее струившаяся кровь.
Она за страсть, как бы верна условью,
Наличными расплачивалась: кровью!
Лицо свое царапала в ночи,
Глаза ее — кровавые ключи,
Глаза и щеки — красные чернила,
А письмена судьбина сочинила!
Соскабливала всё с души своей,
Чтоб образ друга стал в душе светлей,
И била так себя, познав суровость
Разлуки, что обрел жасмин — лиловость!
Рыдала: «Как мне другу стать четой?
Я — лилия тоски, он — свет земной,
Но что мне делать? Лилия стремится
В ту сторону, где светится денница!»
Она царапала свой нежный лик
И грызла пальцев сахарный тростник.
Ладони превратились в шелк атласный,
Расписанный ярчайшей краской красной.
Ладони превратились в письмена
От пальцев-перьев рукопись красна.
Начертана на тех ладонях повесть,
А в ней — огонь любви, судьбы суровость.
Хотя любимый в тайну тайн проник,
Он этой страсти не прочел дневник...
Так Зулейха, чей жребий столь печален,
Немало лет жила среди развалин.
С годами стали волосы белы:
Явилось молоко взамен смолы.
О нет: погасла ночь, и вот с зарею
Блеснуло утро белой камфарою.
В гнезде, где черный ворон жил сперва,
Хозяйкой стала белая сова,
О, как нежданно старость к нам приходит
И, ворона прогнав, сову приводит!
Скорбь Зулейхи убила черноту,
Жасмины в белом выросли цвету.
Под этим небосводом вероломным
Всегда одета радость цветом темным.
Да, траур — цвета темного всегда,
Зачем же стала Зулейха седа?
Иль, может быть, взяла пример с индийца,
Что в белом плачет, в черном веселится?
Морщины появились на щеках, —
Ты скажешь: борозды на лепестках.
Прельщая, брови морщились вначале, —
Зато теперь морщины не прельщали.
Коль ветра нет, не сморщится вода,
Не заиграет рябью никогда,
Но, был иль не был ветер, где причины,
Что всё лицо изрезали морщины?
Что голова ее склонилась вниз?
Что стал согбенным стройный кипарис?
Дано ей было жизнь влачить без друга,
Остаться на пиру любви вне круга,
Она, красой сверкавшая досель,
Ослепла, потеряла жизни цель,
Но с жизнью потому лишь не простилась,
Что и в потемках к цели той стремилась.
Она жила в развалинах впотьмах.
А где венец? Браслеты на ногах?
Где платья, созданные для веселья?
Где серьги? Дорогие ожерелья?
Где покрывало пери молодой —
Где этот шелк прозрачный, золотой?
Ей изголовьем стал кирпич тяжелый,
Постелью — прах развалин, пыльный, голый..
Я жемчуг мысли просверлил, когда
Ее страданий описал года,
Когда, терзаясь муками своими,
Она Юсуфа повторяла имя.
Пока еще владела серебром
И золотом, да и другим добром,
Тому, кто утешал ее рассказом
О милом, золото давала разом
И, как шкатулку, набивала рот
Рассказчика обилием щедрот.
Безумною была такая плата:
Она лишилась серебра и злата,
Дерюгою оделась ворсяной
И повязалась пальмовой корой.
Замолкли все рассказчики, не рады
Рассказывать без платы и награды...
Прослышала: дарит Юсуф добро
Тому, кто нищ, но говорит остро.
Решила: обретет источник пищи,
Построив на его пути жилище,
Чтоб воины сумели донести,
Узрев лачугу на его пути:
«На эту нищенку смотреть нам больно.
В цепях любви ее душа безвольна.
Грустит, в разлуке с милым заболев,
Расстроился ее любви напев.
У ней, голодной, иссякают силы,
Затем что на нее не смотрит милый.
То ветерку поведает о нем,
То с птицами беседует о нем.
Увидев путника в пыли дороги,
Ему целует, радостная, ноги:
И путник тот, и пыль — из тех долин,