— Скучаю, — храбро признался я.
Он остановился:
— Может, составите компанию?
— А вы куда? На танцы?
— Где уж там! — засмеялся. — Хочу в шары постучать малость.
— Это где?
— В клубе, конечно.
— А-а, в клубе…
Анюта сейчас, разумеется, там. Представилась на миг ее торжествующая улыбка: ага, примчался-таки, не утерпело старое ретивое. С другой стороны — не на танцы же, в клуб иду, в биллиард играть с приятелем (я с ходу записал бухгалтера в приятели).
— Ну так как? — нетерпеливо спросил он.
«Эх, была не была! — с нежданной от себя прытью сбегая с крыльца, подумал я. — Все лучше, чем дома киснуть…»
Открылся клуб, по словам всезнающего бухгалтера, совсем недавно — прошлой осенью, однако успел уже поизноситься и обветшать: осели и осыпались ступени главного входа, обнажив кирпичную кладку; по стенам змееобразно расползались трещины. В фойе было нечисто от окурков, набросанных где попало, от наляпанных повсюду плакатиков с изодранными краями. Биллиард (стоял он в полутемном закутке у вешалки) был обшарпан и застукан до дыр в сукне. От сеток в лузах остались жалкие бахромки, металлические шары с грохотом падали на пол. Анюта, не мог я не признать, показывала себя в клубе хозяйкой нерадивой и неряшливой.
Играл я без всякого азарта, лишь бы убить время, и, заметив это, бухгалтер тоже начал терять пыл, посматривать на дверь — не появится ли более достойный партнер. Я проиграл третью партию, когда в клуб шумно ворвался Бородулин, хищно выхватил у меня кий и закричал:
— Пирамидка! На пиво! Разделываю бухгалтерию! Под орех!
Упоминание о пиве было, однако, чистейшей риторикой. Ни в столовую, ни в здешний магазин пива не завозили. К тому же, как мне рассказывали, прораб «не употреблял» — даже пива. Он и сейчас в воскресный вечер, был трезв, как стеклышко. Не в пример появившемуся следом Николаю Ефимовичу, который, увидя меня, выказал неумеренно горячую радость, полез целоваться и, нелюбезно отстраненный, сел в углу, прямо на пол и тотчас уснул.
— Все его пониже к земле тянет, — с брезгливинкой в голосе сказал Бородулин. — А еще Солнышком прозывается…
Между тем в зале наверху танцевали. Прохаживаясь по фойе, я слышал над головой музыку, шарканье и притоптывание ног. Время от времени на лестничную площадку выходили покурить разгоряченные, с красными лицами парни, выбегали поправить прически девчата. Меня подмывало подняться в зал, поглазеть на танцующих, но я мужественно переборол себя.
В разгар танцев по фойе к лестнице проследовала тощая особа не деревенского обличья — в парике с завитушками чуть ли не до пояса, ярко накрашенными губами на нездорово бледном лице.
— Юлька! — оповестил меня Бородулин и сплюнул под ноги.
А его Тамара оказалась настоящей красавицей — румяной, кареглазой, белозубой. Она пришла, чтобы увести домой мужа.
В углу ворочался и бормотал во сне Солнышко. Бухгалтер по-прежнему топтался у биллиарда — играл в одиночку. Мне стало тоскливо…
В речной уреме пел соловей — свистел, щелкал, захлебывался от счастья и неги. Позади остался бьющий светом из окон, дребезжащий джазовой музыкой, жутковатый среди ночной тьмы клуб. Чем дальше я уходил от него, тем слышнее становилась соловьиная песня… Был июнь во второй своей половине, и для такого времени трель соловья — уже редкость, дорогой подарок нашему слуху. Птаха не пела вчера, не пела позавчера, а сегодня решила еще раз подать голос. Может, в последний раз? И почему я думаю, что соловей захлебывается от счастья? Может, от печали? Ведь так самозабвенно, с такой же страстью поют и прощальные песни. Пока прощается соловей с весной, а там не успеешь оглянуться, как приспеет пора надолго прощаться с родной уремой, где он любил подругу и вскормил птенцов, со всей родимой сторонкой. И полетит малая птаха вдаль, будто в изгнание, над речкой, которая станет студено-синей к осени, над лугом с темными, иссеченными дождем стогами, над белыми рощами с поредевшими космами увядших листьев.
Я свернул на улицу, в конце которой стоял дом Барченковых, и замедлил шаги. Вряд ли я мог сегодня спокойно уснуть. Куда торопиться? Я прислонился спиной к придорожной березе, закрыл глаза и, ощущая живую теплинку прогревшегося за день дерева, принялся думать о своем — далеком и близком, что было, увы, ни больше ни меньше, как моей судьбой, не слишком светлой, но и не слишком печальной.
Все же я, наверное, задремал, потому что вздрогнул от внезапно раздавшихся голосов. Я сразу узнал один, Анютин.
— Да отстань ты, ирод! — громким шепотом говорила она кому-то высокому, сутулому, нетвердо державшемуся на ногах. — Чего тебе нужно?
— А ты не знаешь чего?
— Уйди, говорю, по-хорошему.
— Подумаешь, недотрога. Другим можно, а мне… Чем я хуже других мужик?
Теперь я узнал и другой голос.
— Не лапай, шум подниму! — отбивалась Анюта.
— Посмей только… Я тебя… такую… — Видимо, Солнышко попытался зажать ей рот — Анюта слабо вскрикнула.
Подбежав, я с силой оттолкнул жаждавшего легкой любви бригадира. Он звучно шлепнулся оземь.
— Валерий Петрович?! — ахнула Анюта и звонко рассмеялась. — Вот уж, правду сказать, не ожидала…
Кажется, ее ничуть не рассердило, не расстроило это ночное происшествие. Она взяла меня под руку, мы зашагали прочь. А из темноты неслись нам вслед пьяно-рыдающие выкрики Солнышка:
— Ну, погодите!.. Я вас выведу на чистую воду! Вас Сычиха на речке видела. Анютка голой была. Спелись-снюхались, полюбовники… Я молчать не стану! Вся деревня узнает!..
Руки плохо слушались меня, я долго не мог открыть калитку.
— Что вы там возитесь? Дайте-ка! — шепнула Анюта, и я почувствовал, как она прижимается ко мне грудью.
Отстранив Анюту, я открыл калитку, нарочито громко протопал по кирпичной дорожке и забарабанил кулаком в дверь.
Валентина дома еще не было…
Оставшиеся до отъезда четыре дня я жил в пустовавшей по летнему времени школе, вместе с бухгалтером. Однажды встретил на улице Валентина. Он вежливо поздоровался, но в разговор со мной не вступил.
В последний раз я слышал его песню накануне отъезда, в теплых звездных сумерках — как всегда, Валентин возвращался домой поздним вечером.
Недавно я просматривал свежий номер газеты. В нижнем углу листа чернела траурная рамка, а в ней крошечными буковками было набрано извещение, что коллектив такого-то колхоза глубоко скорбит по поводу трагической смерти заслуженного механизатора Валентина Ивановича Барченкова, последовавшей на двадцать девятом году жизни.
Газетный лист задрожал в руках. Я надел очки и прочел извещение еще раз. Трагическая смерть?.. Что за неумная манера прятать суть событий за ничего не говорящими словами. Почему бы не объяснить — погиб, мол, в автомобильной катастрофе или, скажем, от ножа пьяного хулигана…
Легче всего было снять телефонную трубку, набрать номер колхозной канцелярии и все выяснить. Я уже было потянулся к телефону, но тут в комнату вошел сослуживец, увидел газету и, догадавшись, что я читаю, сказал:
— Да, да… Трагически погиб. Почему трагически? А бог его знает. Но какой парень был, какой парень!.. Ведь ты его, кажется, знал лично?
Сослуживец попросил спичку, закурил, надымил и ушел. А я все сидел, подперев кулаками щеки, размышляя. Мне расхотелось звонить в колхоз. Я решил завтра съездить туда сам, потолковать с матерью Валентина, утешить ее, что ли… Может, и на похороны успею, — думал я.
Что-то томило меня. Как будто мне предстояло перед кем-то оправдываться в том, в чем виноват я не был.
На похороны я все-таки не поехал. Мне трудно разобраться почему. Может, я давал себе отсрочку, внутренне готовился к нелегкой встрече с Азаровной?..
Я приехал в Борок на следующий день после похорон и прямо с автобусной остановки отправился на кладбище. Размытый осенними дождями проселок привел меня к высокому круглому бугру, поросшему вековыми березами. Они роняли последние листья, глубока и пронзительна была голубизна незакрытого неба над головой.