Вот так вместо радостного детства я с того самого времени, как начал сознавать себя, был отравлен ужасом и недетской заботой. Я боялся лета с его грозами, дождями, засухами и радовался началу зимы, когда всего этого не бывает.
Школьный возраст
Школа была одна – при церкви, приходская[11]. Однажды, когда мне было 7 лет, я на огороде помогал убирать картошку. Бабы копали ее, а «дедя Миковка» относил мешки домой. Вернувшись в очередной раз с порожним мешком, дядя сказал: «Ванька, там учитель пришел, в училище записывать».
От этих слов я пришел в ужас. Дело в том, что об учителе Максиме я уже много наслышался, что он очень больно бьет и до крови рвет за уши учеников. На мое счастье, меня в ту осень в школу не отдали.
На следующую осень, в 1895 году, когда мне шел девятый год, я вместе с другими ребятами нашей деревни пошел записываться в школу. Учителя Максима уже не было, записывал нас дьячок[12], или, как у нас говорили, «дечок». Звали его Никандр Васильевич Покровский – длинный, с большой черной бородой, по подряснику надевал широкий вышитой пояс, говорил, заикаясь, но пел хорошо.
Когда он меня спросил, как зовут, я, не соразмерив своего голоса, ответил слишком громко: «Иван Юров!» Все засмеялись, а я за свой промах почувствовал себя неловко.
На другой день нам выдали буквари и показали первые три буквы – О, С, А. Я их усвоил сразу, хотя до школы не знал ни одной буквы, и, радостный, придя домой, поспешил похвалиться матери и бабушке, что умею читать. А в доказательство прочитал им не один раз написанное в букваре слово «оса». Они, конечно, меня похвалили, но сам я был не удовлетворен: мне хотелось читать еще, одного этого слова показалось слишком мало.
И крайне был я удивлен, когда на следующий день оказалось, что многие мои товарищи урока не выучили, заданные буквы забыли. Меня же «дечок» похвалил. Так я положил начало своей учебе и очень ее полюбил.
Мне все легко давалось, кроме чистописания[13], поэтому и «дечок», и последовавшие за ним учителя никогда не бранили меня и не наказывали. Но плохо оказалось то, что они меня, как надежного ученика, очень редко спрашивали, это приучило меня совсем не готовить уроки. Особенно потом приходилось жалеть, что я не поучился грамматике и не получил навыка работать над самообразованием.
Вторую половину первой зимы нас учил деревенский парень, сам только чуть грамотный, Попов Василий Степанович, по местному Васька Зотёнок. От других парней он отличался тем, что не ходил на «вечерины»[14] и пел на клиросе[15]. В школу он приходил в женском полушубке, нам это в первое время было смешно. Но он был хорош в том отношении, что был не строг.
На другую зиму приехала учительница Ермолина Фаина Михайловна, дочь умершего попа. С нею была семья: мать, бабушка и два братишки. Старший, Леонид, учился в первом классе, а второй, Серафим, еще не учился. Жили они очень бедно: жалованье учительницы было 15 рублей[16]. У меня об этой учительнице осталось на всю жизнь самое лучшее воспоминание. Мне никогда не забыть ее простого отношения к нам. Бывало, оставшись ночевать в классе (общежитий тогда не было), мы собирались вечером у затопленной печки и садились на пол. Садилась тут же с нами и наша Фаина Михайловна и целыми вечерами рассказывала нам сказки.
Ко мне она была особенно добра – очевидно, за мою особую успеваемость да за отменно тихий нрав и хорошее поведение. Я за все школьное время не только не участвовал ни в каких шалостях, но и ни в каких играх. Последнее, конечно, было плохо, но тогда не так смотрели на это, шалость и здоровая игра на свежем воздухе отождествлялись.
Я часто целые вечера проводил у нее в комнате и тут же ночевал. Когда она вышивала, то давала и мне что-нибудь вышивать. Часто мы с ней вдвоем шили на машине: я вертел ручку, а она подводила шитье.
Не помню случая, когда бы она заговорила со мной сердито или прикрикнула, она всегда была одинаково добра, без приторной нежности. Проучительствовав в нашей школе две зимы (при ней я и окончил школу), она куда-то уехала из нашего места. С той поры я ее уж больше не встречал, а тосковал я по ней очень сильно, больше, чем по матери. Даже потом, в тридцать лет, когда я был в германском плену, я часто думал о ней, строил планы разыскать ее и, если она нуждалась бы, предложить ей свою помощь, как сын матери. Это и теперь, почти в 50 лет, не кажется мне смешным.
С самого раннего детства я страдал сильной застенчивостью, в необычной обстановке совершенно терялся и цепенел. В 9–10 лет я не в состоянии был смотреть на девочку того же возраста, если встречал ее в пути один на один, тогда как со знакомыми, с которыми играл повседневно, я этого не чувствовал. Однажды учительница выдвинула меня прочитать в одно из воскресений шестопсалмие[17]. В субботу, когда она меня намечала, у меня нехватило решимости отказаться от этой миссии. Озабоченный шел я домой и почти всю ночь не спал, все думал, как я завтра буду читать: ведь там будет столько народа! В обычной обстановке, в школе или дома, я читал бойко, но перед таким скоплением людей боялся, что застыжусь и спутаюсь. Так и не решился я назавтра читать, и вместо меня читал сын богача Казаков Федька. Читал он очень плохо, и мне было неловко, что я подвел свою любимую учительницу. И правда, она потом выразила мне свое неудовольствие. «Что же ты, – говорит, – не сказал вчера, что не будешь читать, я бы другого подготовила, а то этот балбес все дело испортил».
Написал я об этом потому, что эта скверная черта во мне осталась на всю жизнь. Я всегда нерешительно брался за дело, за которое нужно было отвечать перед другими – перед начальством или перед массами, все равно. Смело браться за дело я могу только при стопроцентной уверенности, что смогу выполнить его хорошо. А то был однажды такой случай. В какой-то праздник учительница неожиданно пришла к нам в гости. Это был единственный случай, больше она у нас ни разу не была, хотя от села Устья-Городищенского, где была школа, до нашей деревни было немногим больше версты. Я сидел в это время на лавке против печки и… оцепенел. Сколько меня ни уговаривали и мать, и бабушка, и сама учительница, чтобы я подошел к столу, я, несмотря на все их уговоры, только бессмысленно улыбался и продолжал сидеть.
Дело в том, что в присутствии учительницы в школе я привык вести себя по-иному, чем дома. Поэтому я был в затруднении: если так держаться, как в школе, – потом домашние посмеются, а если так, как дома, – учительнице может не понравиться.
Не знаю, что бы со мной было, если бы на меня сыпались наказания так же, как на многих моих товарищей. Часто, смотря на шалуна, стоящего на коленях и строящего всевозможные гримасы, я думал, что если бы так поставили на колени меня, то мне не поднять бы от стыда глаз на людей. На мое счастье, меня на колени не ставили. Даже поп, который часто приходил на свой урок закона божия совершенно пьяным и без причины колотил и рвал за уши ребят, а на колени ставил десятками, меня за все время учебы ни разу никак не наказал. Изучение закона божьего состояло в том, что поп задавал на дом заучить наизусть какой-нибудь рассказ, например, «Грехопадение прародителей» или «Взятие пророка Ильи на небо». У меня вошло в привычку не заучивать, так как поп если меня и спрашивал, то не первого и я вполне успевал усвоить урок, пока отвечали другие.
Но вот однажды я опоздал, до меня поп уже всех спросил и, как только я вошел и сел за парту, он спросил меня. А я даже название рассказа не помню, растерялся, стою как дурак. Потом все же сообразил сказать, что болела голова, поэтому не мог выучить. С другими в таких случаях у него был разговор короток: или рвал иногда до крови за уши, или бил чем попало, или гнал в угол, на колени. Этого же ждал и я, но он только сказал: «Что же, хваленый Иван, оказался хуже хуленого? Ну, садись».