Потом он несколько дней ко мне не приходил, а придя снова, попросил рублей пять взаймы. Денег у меня не было, но я пообещал их ему на следующий день, надеясь занять у дяди. Дядя-то мне и рассказал, что мой друг получил уйму денег и проиграл их на скачках. А потом, чтобы отыграться, выпросил 50 рублей у своего крестного Акима Ивановича, сказав, что деньги нужны для внесения залога ввиду поступления его на должность (были тогда такие должности, на которые поступали с залогом), и эти тоже проиграл.
Просил он и у дяди, но тот сумел вырвать у него полное признание, а узнав, на что нужны деньги, отказал. Он советовал и мне поступить так же, но я сказал, что не могу этого сделать. Тогда дядя ссудил меня нужной суммой, и на завтра я вручил ее Ивану Дмитриевичу.
Он сказал мне, что эти деньги нужны ему на приобретение револьвера, так как он вступает в шайку экспроприаторов (тогда таких было немало)[135]. Говорил он это с таинственным видом, но я, конечно, только делал вид, что верю ему.
Через день я получил от него письмо, в котором он писал, что если я хочу с ним встретиться, то должен придти в такую-то чайную на такой-то улице и смотреть налево от входа за третьим столом. Не правда ли, какая тонкая конспирация! В указанное время я пришел и нашел его на условленном месте, он пил чай. Попил с ним и я, поговорили кое о чем, попрощались и больше в Питере мы с ним не виделись, позднее встретились уже на родине.
Каким-то образом, теперь уже не помню, мне стало известно, что Шушков Илья Васильевич тоже в Питере, на Васильевском острове, учится в учительском институте. Я разыскал его квартиру. Он жил в комнате, похожей на гостиничный номер, с одним окном, у которого стоял стол, заваленный книгами и тетрадями. У стен стояли две кровати. У стола на единственных двух табуретках сидели Шушков и его товарищ, тоже учившийся в институте.
Встретил меня Шушков по-товарищески приветливо. Мы оживленно разговорились о совместной нюксенской работе. Он рассказал, как удалось ему поступить учиться, а я рассказал, как живу. Но это была наша единственная встреча. Вскоре я из Питера ушел, а его арестовали за нюксенские дела и посадили в Кресты (так называлась известная тюрьма для политических). Об этом я узнал, когда волею судеб опять оказался на родине.
Живя в больнице, получая нищенскую зарплату, я не видел перед собой никакой перспективы: я мог тут только кой-как кормиться и, покупая старье на толкучке, кой-как одеваться. Не было надежд на улучшение и впереди, ничему научиться тут я не мог.
Все это заставило меня принять отчаянное решение – рассчитаться.
А рассчитавшись, я с двумя рублями в кармане опять отправился куда глаза глядят, искать квартиру и работу. Квартиру нашел довольно скоро, на улице, называвшейся, кажется, Боровой. Хозяйка, приветливая старушка, сказала, что за три рубля в месяц она может дать мне угол. Она не спросила даже паспорт, хотя я сказал ей откровенно, что нигде не работаю и не знаю, скоро ли найду работу. «Ничего, найдешь как-нибудь», – успокоила она меня и денег за квартиру вперед не спросила.
В коридоре на ящиках она соорудила мне постель. Своего у меня, кроме нескольких пар старенького белья, худенького пиджака, таких же двух брюк, потрепанного пальто, купленного за пять рублей на Александровском рынке, худой шапки и рваных ботинок, ничего не было.
Квартира была населена небогатыми жильцами. Было в ней до шести маленьких комнат, но жильцы все были угловые, по несколько человек на комнату. Только одна женщина жила в отдельной комнате, ее дверь была напротив моей «кровати».
Эта женщина материально была обеспечена много лучше других обитателей квартиры, в сравнении с ними выглядела аристократкой. Но вскоре я узнал, что достаток ее – от «гостей», которых она приводит в свою комнату с улицы[136]. И я почувствовал себя на своей квартире весьма неуютно, соседка эта вызывала во мне неодолимую брезгливость.
Остальные жильцы были большей частью мужчины-одиночки. Кто чем занимался, я так и не узнал. Так как денежные дела мои были не блестящи, я с первого же дня стал поговаривать с соседями насчет работы. Но прошло 5–6 дней, а работы не находилось. А из больницы я ушел, не посоветовавшись с дядей, и решил больше к нему не ходить.
Один из соседей пригласил меня заняться с ним под его руководством торговлей шнурками для ботинок. Не имея другого выхода, я вынужден был согласиться и на это. На следующее утро мы с ним отправились. Сначала в какой-то квартире на Садовой мы взяли по сотне шнурков, по два рубля с полтиной за сотню. Деньги заплатил, конечно, он. Потом привел меня на бойкое место и, дав указания, как нужно торговать, оставил одного.
Я видал, конечно, как работают торговцы такого рода. Они громко кричат на всю улицу: «А вот шнурки для ботинок, пара пять копеек!» – и едва не в лицо суют прохожим эти шнурки. Увы, я так не мог. Я стоял на тротуаре, прижавшись к стене, чтобы не мешать проходящим, и изредка робко пробовал обратить их внимание на себя, вернее, на свой товар. Но как только кто-нибудь на мой возглас оглядывался, мне становилось неловко, и я отводил глаза.
Ну, и, конечно, в результате я продавал две-три пары в день, тогда как мой коллега успевал продать сотню, а то и больше, зарабатывая 2–3 рубля, что по тому времени было совсем неплохо.
Поторговав так три или четыре дня, я отступился. Другой работы не предвиделось, и мне оставалось одно – пешком выбираться из Питера, так как денег не было ни копейки. Но надо было еще решить, куда идти. Может быть, я найду какую-нибудь работу в сельской местности? Домой меня в таком положении, конечно, не тянуло.
Возвращение
Квартирохозяйка денег с меня не потребовала, и, собрав свои манатки, я отправился из столицы, как тогда говорили, на липовой машине с березовым кондуктором. К вечеру пришел в Колпино и решил тут переночевать. Завернул в чайную и тут же продал одну рубашку за 15 копеек. За гривенник поужинал, а за пятак хозяин разрешил мне в чайной переночевать.
Утром я пошел на вокзал и забрался в пустой товарный вагон, предварительно узнав, что этот состав пойдет на Чудово[137]. Но перед отправлением в вагон заглянул кондуктор.
– Ты чего тут забрался? – грозно крикнул он.
Я стал упрашивать его, чтобы он разрешил мне доехать до Чудова.
– А деньги у тебя есть?
Я сказал, что денег нет, но я могу предложить брюки.
– А ну, покажи, что за брюки.
Я поспешно извлек из котомки запасные штаны и протянул ему, стараясь не показывать заплат на задней части, чтобы он не забраковал их и не выгнал меня из вагона. Но он, брезгливо развернув их, увидел заплаты и бросил мне обратно со словами: «Ну тебя к черту с твоими брюками». Я самым жалобным тоном стал просить его не выгонять меня. «Черт с тобой, сиди», – сказал он, вылез из вагона и закрыл дверь. Так я и доехал до Чудова единственным пассажиром на целый вагон, а может быть, и на поезд.
Почему мне нужно было непременно на Чудово? Дело в том, что доктор в больнице говорил мне, что хорошо бы полечиться в Старой Руссе[138]. Нога моя не переставала болеть и я, убегая из Питера, решил пробраться в Старую Руссу в надежде, что мне посчастливится устроиться при тамошнем лечебном заведении хотя бы сторожем и полечить свою ногу.
Но ничего из этого, конечно, не вышло. Виной тому скверная особенность моего характера: пока то, к чему я стремлюсь, далеко по расстоянию или по времени, я строю планы сделать так-то, изложить свою просьбу так-то, а как только приближаюсь вплотную, решимость меня оставляет, и я нахожу совершенно невозможным обратиться с заготовленной просьбой. Но так было только тогда, когда приходилось просить за себя. Если же дело касалось других, я мог быть и настойчивым и требовательным. Так что дело тут, по-видимому, не в трусости, а в чем-то ином. Мне просто казалось, что я не имею права на то, за чем хочу обратиться. Вот хотя бы в этом случае: разве я один болен, ведь крутом тысячи людей, которым нужно бы лечиться в Старой Руссе, в Крыму или на Кавказе, но они этой возможности не имеют. Почему же я должен быть исключением? Я думал, что просто покажусь смешным со своей просьбой. Поэтому, дойдя до Старой Руссы, я даже не нашел это лечебное заведение, а двинулся дальше – на Валдай, на Тверь, на Ростов. Путешествовал я таким образом апрель, май и июнь[139].