В педагогической биографии Евдокии Федоровны был случай, когда она, спасая ученика от запойно пьющего родителя, на целый месяц взяла чужого ребенка в свою семью. Отдавая должное гражданскому и человеческому поступку учительницы, я не могу не заметить, что подобная героическая мера свидетельствует, по крайней мере, о беспомощности Евдокии Федоровны как полномочного представителя школы.
Поставим вопрос так: может ли педагог, столкнувшись с родителем-алкоголиком и понимая необходимость его принудительного лечения, выписать соответствующий документ, поставить в углу его, как врач на рецепте, «Cito!», что означает «Срочно!», и быть уверенным в немедленном исполнении? Может ли школа в случае надобности обратиться в райжилуправление, рассчитывая при этом на успех, с просьбой изменить квартирные условия школьника и мотивируя обращение «педагогической необходимостью»? Может ли учитель, вмешиваясь в чужую семейную жизнь, решительно исправить стиль отношений между родителями, пагубно влияющий на ребенка? И даже так: есть ли у Евдокии Федоровны возможность своевременно забить тревогу и привлечь внимание различных компетентных органов, в том числе правоохранительных, к судьбе конкретного школьника, да еще с надеждой, что они «откликнутся» и кардинально изменят условия жизни, в которых воспитывается ребенок? Или с серьезным видом учительница, а вместе с нею и мы с вами, читатель, полагаем, что перечисленные выше меры легко заменяются двойками по поведению, регулярно выставляемыми Малахову в дневнике, беседами с его родителями и бесконечными обсуждениями на педсоветах? (Об исключении из школы как «высшей мере» воздействия я сознательно не говорю, поскольку исключение означает отказ от воспитания ребенка, но отказ — не наша тема.)
Конечно, в масштабах всей страны делается многое для того, чтобы улучшалось материальное благосостояние народа, его жилищные условия, налаживался быт людей, обеспечивался досуг, люди становились культурными, образованными, высоконравственными, и мы прекрасно понимаем: когда государство что-то делает «для всех», это рано или поздно доходит «до каждого». Но у нас иногда возникает настоятельная необходимость начать «с каждого», чтобы затем дойти до «всех», — и это уже наше с вами дело, которое нельзя и даже неприлично взваливать на чужие плечи.
К сожалению, у школы в этом смысле слишком мало прав и возможностей. Прежде всего она не всегда располагает информацией об источниках негативного влияния на конкретного ребенка, не всегда знает истинную обстановку в его семье, уличную компанию, которая окружает подростка, степень и характер искажений его потребностей, интересов, взглядов, — читатель понимает, почему: все та же нехватка времени, все то же отсутствие индивидуального подхода в деле воспитания.
Но если бы даже некий провидец, явившись в школу, заранее предупредил педагогов, что, мол, вот этот первоклашка по имени Андрей и по фамилии Малахов через восемь с половиной лет в «урочный день, в урочный час» будет арестован за преступления, а потому — выручай, товарищ школа! — то и в этом случае педагоги не могут гарантировать спасение. Об этом мне откровенно сказала Клавдия Ивановна Шеповалова: «Чего добьешься одними уговорами?» — «А если подключить детскую комнату милиции?» — наивно спросил я. «Когда?! — удивилась моя собеседница. — В первом классе?! Чтобы нас склоняли и спрягали по всему району на всех совещаниях? Пока не изменят критерий в оценке нашей работы, мы будем обращаться в милицию лишь в тех случаях, когда терять уже нечего… — Она сделала паузу и добавила: — И что-либо изменить тоже поздно».
Мое сердце уже наполнялось сочувствием к школьным работникам. Но в этот момент, сообразив, вероятно, что с самокритикой благополучно покончено, Шеповалова вдруг перешла в решительное наступление. Такого поворота я не ожидал и, откровенно говоря, смутился. Однако, подумав, понял его внутреннюю логику. «Но мы никому не позволим, — сказала Шеповалова, — чернить весь коллектив из-за какого-то уголовника! Отдельные недостатки в воспитательном процессе не должны класть тень…» — «Зачем же обязательно чернить? — сказал я. — Просто хочется разобраться. Ваше желание, Клавдия Ивановна, выглядеть прилично мне по-житейски понятно. Однако в истории, связанной с Малаховым…» — «Он тут ни при чем! — перебила Шеповалова. — Вы лучше напишите о наших филармонических вечерах, которые вот уже третий год, единственные в районе, мы регулярно проводим с большим успехом. Знаете, какой у нас процент посещаемости?» — «Какой?» — не удержался я, поскольку вопрос был задан в интригующем тоне. «Шестьдесят! Шестьдесят процентов школьников приобрели абонементы!» — «Но сорок процентов не приобрели?» — «Вы как-то странно оцениваете положительные явления нашей школьной действительности, — сказала Шеповалова. — Не с той стороны». — «Позвольте! — сказал я. — Во-первых, по факту посещения филармонических вечеров еще нельзя судить об уровне воспитанности ваших школьников. А во-вторых, Клавдия Ивановна, и это самое главное, лично меня больше волнуют не те шестьдесят, семьдесят, восемьдесят, девяносто и даже девяносто девять процентов, которыми вы, пусть даже законно, гордитесь, а тот единственный процент, что выпал из поля вашего зрения. Не гайки, в конце концов, вы делаете, где тоже лучше бы не допускать брака!»
Короче говоря, у нас были разные точки отсчета.
VI. КОМПАНИЯ
ДРУГ ЗА ПЯТЬДЕСЯТ КОПЕЕК. В младших классах Андрея часто били. Об этом вспоминали многие, причем с разными оттенками в голосе: с удовольствием, с сожалением, со злорадством. Клавдия Ивановна Шеповалова сказала как о само собой разумеющемся: «Конечно, били. Мы ничего не могли поделать, так как узнавали задним числом».
Андрей говорил о битье бесстрастно, словно речь шла о другом человеке, что объяснялось, мне кажется, единственным: он считал, что попадало ему за дело. Над ним смеялись, в отместку он делал пакости, его били, он мстил, его снова били, он снова мстил, и что в этом круговороте было причиной, что следствием, давно забылось: они бесконечно возвращали друг другу долги.
Реакция Малахова была деловой. Почти профессионально он становился спиной к стене или присаживался на корточки, чтобы уменьшить площадь попаданий и, как говорил он, «сберечь почки», и только прикрывал руками лицо, защищаясь от синяков, «чтобы потом задавали меньше вопросов». Андрей не кричал, не сопротивлялся, не звал на помощь и не жаловался, полагая все это бессмысленным.
Но ожесточался. Главной его мечтой в ту пору было найти какого-нибудь взрослого парня, способного стать защитником, но в бескорыстную дружбу Андрей уже не верил. А вот купить ее был не прочь, о чем и сказал однажды своему лучшему другу Володе Клярову, известному как Скоба.
Вскоре Скоба и познакомил Малахова со Шмарем, фамилия которого звучала кличкой. Шмарю было шестнадцать лет, из них он два года провел в колонии, а теперь болтался с финкой в кармане, ничего не делая, и его считали «грозой района». За три рубля, которые Андрей выпросил у бабушки Анны Егоровны, Шмарь выполнил «разовое задание»: избил одноклассника Андрея, соседа по парте, с которым Малахов воевал чуть ли не с первого дня учебы. Дело было сделано безукоризненно, и у Андрея возникла мысль поставить содружество на промышленные рельсы. Торговались они недолго и сошлись на пятидесяти копейках в день. «Есть работа, нет работы, а полхруста, — сказал Шмарь, — вынь да положь».
В итоге, даже независимо от того, куплена она была или не куплена, получалась не «защита», а какая-то извращенная форма мести, поскольку избиваемые Шмарем школьники не знали, откуда следует направление удара. Они могли догадываться по некоторым совпадениям, чьих это рук дело, но сам Андрей открыто торжествовать не мог, потому что никому не признавался в оплаченной дружбе. Считать, что он поступал так из-за стыдливости за свой безнравственный поступок, нельзя, ибо Андрей руководствовался практическими соображениями: «А зачем мне лишний шум?» И хотя над ним по-прежнему издевались и продолжали его бить, избранная форма сатисфакции тем не менее его удовлетворяла.