Литмир - Электронная Библиотека

Рассмотрев знакомые с детства снимки, фотографии родственников, Громадский закрыл альбом, положил обратно на место. Он оглядывал в комнате бабушки, Фаины Михайловны, вещи: крепкий, большой дубовый шкаф с разными фигурками, рядом комод с тяжёлыми выдвижными ящиками, у которых были резные бронзовые ручки. На комоде, накрытом кружевным покрывалом, стояло зеркало-трюмо, рядом с которым, искрясь подвесками, стояли хрустальные подсвечники. Ещё там было множество фарфоровых фигурок оленей, птиц и ангелов с крыльями, стояли флаконы духов с витыми французскими буквами. За комодом, сверкая белыми костяными клавишами, выделялся шикарный клавесин из орехового дерева – гордость бабушки. Иногда, когда у неё было хорошее настроение, она играла на клавесине музыку Баха и Вивальди, потом начинала читать стихи Элюара и Бодлера, которых обожала до обморока. Да, Фаина Михайловна была представителем, живой частью той эпохи, которая давно канула в лету, осталась только в замшелых вещах и воспоминаниях стариков о легендарных временах серебряного века. Она почему-то никогда не рассказывала детям и внукам своим о героических годах, тридцатых и сороковых, советской власти, не вспоминала Сталина и Хрущёва, будто таких личностей вовсе не было, и только сердилась, когда речь заходила о пятидесятых, шестидестых годах, когда была относительно молодой, полной энергии и жизни женщиной. Она рассказывала много только о Третьяковке, где проработала смотрительницей на нищей зарплате почти полвека. Бабушка обожала старые картины и старых художников-передвижников, а современных советских реалистов терпеть не могла, называя их «кочегарами» и «мазилами» без вкуса и культуры. Так она и дожила до новых 80-х, замкнувшись в своём нафталиновом прошлом, не принимая выверты и всякие несуразные эксперименты коммунистов.

Бабушка вошла в гостиную со старинным серебряным подносом с горячим дымящимся кофе в двух чашечках; в розетках соблазнительно красовались шоколадные конфеты в золотых обёртках, на блюдцах с узорами лежали горкой сахарные пряники.

– Вот, кофе примем с тобой, – улыбаясь, поставила бабушка на столик поднос. – Мне уже за восемьдесят, но кофе обожаю, как в юности. Теперь хороший кофе, настоящий, в редкость. Халтура разная пошла, и с каждым разом всё хуже и хуже. А это… – она показала указательным пальцем со старинным фамильным колечком на чашечки. – Это из моих старых запасов. Для тебя, Женечка.

– Спасибо, бабушка, – улыбнулся внук. – Как хорошо у тебя. Тихо, как-то спокойно на душе.

Он отпил из чашечки немного бразильского чуда, спросил: – Я вот, бабуля, ничего не знаю о дедушке и… об отце. Ты не могла бы меня про… Рассказать что-нибудь.

Фаина Михайловна села на венский стул, потом, строго глядя на внука, тихо сказала:

– Да, придётся тебе рассказать всю правду, Женя. Горькую. Мы все молчали об этом, но… время пришло, и теперь, думаю, можно. Твоя фамилия Громадский, не по отцу, Яну Ключевскому, а по матери, Раисе Францевне Громадской, дочери моей.

– Почему?

– А потому, что он был… репрессирован в тридцать восьмом, сослан в Чимкент и расстрелян. И его почему-то не реабилитировали, хотя мы старались. Не получилось.

– Вот оно как! – удивился Громадский. Враг народа. Хуже некуда.

– Но он не враг… – сказала Фаина Михайловна. – Я-то знаю, хорошо это знаю, в деталях. Тут замешан один человек, очень известный, большой… Отца замарали, несправедливо затёрли, и теперь ничего не поделаешь. Тот подонок ещё жив и связан… – она показала на потолок. – Невозможно это.

– Да, понимаю, – кивнул Громадский. – Верю тебе. – Он замолчал, допил свой кофе, потом спросил. – А скажи, как дед-то мой, Ян Ключевский… Что с ним-то было?

Фаина Михайловна отвернулась, стала смотреть в окно на крышу соседнего дома, где сидели, поднимались и снова садились сизые московские голуби. Помолчав, она сказала:

– А его, деда, ещё в начале тридцатых, тогда… записали в ярые троцкисты, так как он часто общался с Троцким по делам, по работе. Расстреляли без суда и следствия по ложным показаниям Зиновьева. Там ещё запутаннее, чем у отца твоего, Женя. Страшные были времена, и страшные люди. Никого не щадили! Погибло зазря много хороших, прекрасных людей вроде твоего деда. И всё это он, Йоська проклятый.

– Йоська… Это Сталин?

– Он. Я ведь знала его хорошо, изверга. – Фаина Михайловна поморщилась, махнула рукой, сказала: – Ладно, Женя, хватит об этом. Ты теперь знаешь всю правду. А я, может, скоро того… покину этот ужасный мир, уйду. И тебе хочу отдать некоторые письма деда, Яна Ключевского, которые случайно сохранились у нас. Спрятали там, в Мытищах, на даче под крышей, – она вынула из ящика столика старые пожелтевшие конверты с дореволюционными двуглавыми марками, протянула внуку, сказала: – Вот, Женя, прочти, если время найдёшь. Многое там узнаешь. Он, между прочим, удивительный был человек, и жизнь была у него очень сложная, но полная интересных разностей. Почитай.

Громадский взял в руки конверты, посмотрел, даже понюхал и положил во внуренний карман пиджака, потом сказал:

– Ладно, бабуля, спасибо тебе. Узнал я от тебя многое… Письма обязательно почитаю, а ты… не болей, будь бодра, как была, есть и будешь, надеюсь. Мне пора. – Он поднялся.

Громадский вышел в коридор, надел плащ и шляпу и, попрощавшись, поцеловав бабушку в щеку, вышел в подъезд.

Когда он спустился вниз, на первый этаж, то на площадке было тихо. Парни-наркоманы исчезли.

* * *

С утра обильно лил дождь, потом ближе к полудню он остановился. Выглянуло солнце, и улицы Якутска радостно заблестели ручейками и лужами. Прохожие убрали зонтики, сняли плащи, заулыбались, и жить стало как-то бойче и веселее.

Айтал перебежал мокрую улицу, поскользнулся, чуть было не упал, выругался, и быстрым шагом дошёл до подъезда большого серого здания на улице Орджоникизде.

На втором этаже Дома печати на Лану налетел, не заметив, бледный и шаткий от ночной пьянки Эдик Волков по прозванию Тарагай Бёрё, что с якутского переводится как Лысый Волк. Он был Волков, да ещё лысый, вот и окрестил так его друг и собутыльник – художник Борька Васильев – тоже легендарная личность в среде журналистов города.

– Прости, прости, Ланочка, мя, неразумного! – воскликнул Волков, схватив растерявшуюся девушку за правую руку, стал неистово целовать, обмазав её пальчики слюной.

– Хватит! – выдернула руку Лана. – Ты чего?

– Дай, дай, красавица, радость наша, рубликов в долг, – Волков полоснул запястьем по горлу. – Во как надо… Умираю! Умоляю! Спаси! – он смотрел на Лану широко открытыми голубыми глазами. – Хошь, счас на колени упаду? Хошь?

– Не надо, – сухо ответила Лана, вытащила из сумки мятые пятёрки, протянула ему. – Иди, дружок, опохмелись. Это в последний раз. Понятно?

– Понял, понял… – бормотал Тарагай Бёрё, хватая деньги. – Живу! О, господи! – Он засуетился, дёрнулся в сторону…

– Подожди, Эдик, – остановила Лана его. – Как он там, Борька наш?

– Борька-то? – заморгал Волков. – Был я у него вчера. Лечится, конечно… Выпишут скоро, говорит. – Журналист щербато осклабился, сказал: – Ну, туберкулёз – не рак. Палочки Коха дохнут от водки, так что… всё окей! Окей! – он, счастливо размахивая руками, бодро побежал вниз по лестнице.

– Вот чертяка, – вздохнула Лана. – Без дома, без семьи… Настоящий бич: бывший интеллигентный человек. Жаль его, бедолагу. Такой талантище!

Девушка пошла по коридору, и тут её кто-то окликнул по имени. Это был Айтал Барахов – новый знакомый её, философствующий на вернисаже Сатырова физик.

– Привет, Лана! – подбежал он к ней. – Где ты пропадала? Я каждый день тебе звоню…

– Здравствуй, Айтал, – приветливо улыбнулась она. – Ездила в Черкёх, в Таттинский район… Приехала сегодня утром – и сюда, в редакцию. Успела!

– Ах, вот оно что, – закивал головой парень, потом сказал: – Едем, вместе едем. Так получилось.

– Едем?.. Куда?

– Как куда? Туда, куда ты должна поехать на днях. В Хатыннах, то есть в Тумул, где шаман Арахаан.

8
{"b":"827501","o":1}