– Везде персюки все загадили, ваше высокоблагородие. Купцы персидские то есть.
Алексей Феофилактович чувствовал себя настолько усталым, что не стал проверять истинность слов служителя. Войдя в предложенный ему довольно светлый помер с засаленными рваными обоями, с каким-то невозможным топчаном, из обивки которого торчали пружины, Писемский с брезгливостью осмотрелся. В глаза ему бросилась литография, изображавшая Фауста и Маргариту, густо засиженная мухами. У гостя мелькнула мысль, что здесь, должно быть, гибель насекомых, и он сейчас же спросил об этом у провожатого.
– Так что ж, что клопы? А блохи – об этом уж и говорить незнамо к чему. Да у каждого перса в шапке этих блох больше, чем во всей нашей гостинице. – Сказав это, нумерной с безразличием скользнул взглядом по затоптанному полу и воззрился в окно, за которым открывался кремль с дивным Успенским собором. Невольно посмотрев в эту сторону, Алексей Феофилактович обессиленно присел на край зловещего топчана.
– Постелю, что ли, застелить? – угадал его чувства прислужник.
– Да. И чем вы постояльцев кормите?..
«Он подал огромную порцию стерляжьей ухи, свежей осетрины и жареного фазана, при котором место огурцов занимали соленая дыня и виноград» – так впоследствии описал меню своего первого астраханского обеда корреспондент «Морского сборника».
У Алексея Феофилактовича было несколько рекомендательных писем к местным дворянам и купцам, однако он не собирался воспользоваться ими. Но теперь, попав в этот чудовищный притон, Писемский распаковал один из портсаков и достал все нужные бумаги. Наиболее удобным ему показалось обратиться к некоему Фейгину, к которому у него было письмо от Краевского. Этот знакомец издателя «Отечественных записок» представлял в Астрахани банкирскую контору Исаака Утина и занимался питейным торгом по откупу. По словам Краевского, он был бы рад в лепешку расшибиться, только бы угодить любому желанию Писемского. Решив первую ночь переночевать в гостинице, дабы не вторгаться в чужой дом в воскресенье, Алексей Феофилактович напился чаю и отошел ко сну.
На другой день Писемский сообщил жене: «Обязательный Фейгин поселил меня у себя. Я сижу в прекрасном кабинете, с камином, на креслах вольтеровских, прекрасно пообедав, с отличным вином». Во вторник 21 февраля он записал: «Сегодня, как Чичиков, делал я визиты: был у губернаторши, вице-губернатора, председателя Казенной Палаты и так далее». Губернатор находился в отъезде, а основное содействие Писемский ожидал получить от него – глава губернской администрации был военным моряком в чине контр-адмирала и поэтому, по расчетам Алексея Феофилактовича, должен был отнестись положительно к затее морского ведомства.
Кое-кто из чиновников, которым представился Писемский, смотрел на писателя с подозрением и держался с ним холодно. Сначала Алексей Феофилактович недоумевал о причинах этого. Но потом один из молодых судейских, недавно вышедший из университета, по секрету объявил ему, что его принимают то ли за ревизора, то ли за правительственного шпиона, присланного доносить о замеченных настроениях в губернии. Писемский посмеялся сначала, но потом представил себе, что и губернатор может взглянуть на него с таким же подозрением, и ему стало не по себе.
Прошла неделя. Алексей Феофилактович наслаждался покоем после перенесенных тягот путешествия, неторопливо бродил полуазиатскими улицами Астрахани, всматриваясь в невиданные формы жизни. Город оказался не так уж велик, но толпа на его площадях и пристанях была едва ли не многолюднее питерской. Здесь, по восточному обыкновению, все совершалось на улице: рядом торговали, ели, веселились. Дочерна загорелые оборванцы безмятежно спали на ярком солнце прямо в придорожном песке.
Наплыв впечатлений был настолько велик, что Алексей Феофилактович не знал, за что приниматься в первую очередь. Островскому он писал: «Астрахань – это непочатое дно для описаний: не говоря уж о губернии, самый город, точно явившийся после столпотворения Вавилонского и неслитно до сих пор оставшийся: Калмык со своим языком, кочевой кибиткой, идолами, Армянин более православный, Армянин более католик, Татарин со своим языком и магометанским толком, Персиянин со своим языком и другим магометанским толком, Русский мужик, Немец, Казак – все это покуда наглядно еще режет мой глаз, но сколько откроется, когда еще внимательнее во все это вглядишься». Стояли настоящие весенние дни, и Писемский стал уже надеяться на скорую поездку по рыбным промыслам – лед должен был вот-вот сойти. Но тут неожиданно ударили морозы, льдины на Волге прихватило, и Алексею Феофилактовичу за недостатком впечатлений оставалось сидеть в кабинете – холод прогнал с улиц пеструю толпу, и даже бездомные оборванцы, дремавшие по всем закоулкам, куда-то исчезли.
В один из этих дней начала марта вернулся из поездки в Оренбург губернатор Н.А.Васильев. Писемский немедленно представился ему и вручил рекомендательное письмо графа Толстого. Контр-адмирал оказался человеком открытым, добродушным, и опасения, терзавшие Алексея Феофилактовича, сразу отпали. Поинтересовавшись программой исследований, губернатор подвел Писемского к большой карте Каспия и показал ему самые любопытные участки побережья. Первым делом он предложил осмотреть рыбные промыслы, но Алексей Феофилактович сказал, что уже договорился об этом с рыбопромышленником Сапожниковым, обещавшим предоставить для такой поездки собственный пароход. Тогда Васильев пригласил Алексея Феофилактовича посетить Бирючью Косу, маленький островок при впадении Волги в море. Здесь находилась таможня, карантин и брандвахта.
Отплытие со дня на день откладывалось: с верховьев Волги все время подходили массы льда, а в холодные ночи этот лед намерзал у берегов так, что всякое движение в порту становилось невозможно. Наконец 22 марта Алексея Феофилактовича известили, что завтра пароход отойдет на Бирючью Косу при любых обстоятельствах. Рано поутру Писемский явился на пристань. Льду опять было много, но контр-адмирал приказал подавать катер. Несколько матросов, вооружившись пешнями, стали на носу, а другие мощными толчками гнали судно в пробитый во льду проход. Через четверть часа пассажиры ступили на палубу парохода, ожидавшего в свободной ото льда части порта.
Дул сильный северный ветер, но пока пароход шел в виду Астрахани, никто не уходил с палубы. И только когда погрузились в свинцовые воды за кормой главы Успенского собора, а вдоль низменных берегов потянулись однообразные заросли камыша, общество поредело, многие офицеры спустились в каюты. Писемский, однако, не собирался последовать за ними. Его интересовала каждая мелочь. Он спрашивал названия разных типов лодок и судов, встречавшихся по пути, и заносил их в толстую тетрадь. Увидев горящий на большом пространстве камыш, писатель повернулся к губернатору с вопросом:
– Отчего это?
– Нарочно жгут, иначе он на следующий год не вырастет, – был ответ.
Стали попадаться рыбачьи ватаги по берегам, кое-где виднелись калмыцкие кибитки, возле которых суетились кучи грязных ребятишек. Алексей Феофилактович не выпускал карандаша из рук: зарисовывал типы жилищ, записывал их наименования, услышанные местные термины для обозначения снастей и способов лова.
Начались мели. Первую из них, Княжевскую, пароход миновал благополучно, но перед Харбайской остановился. Это место было проходимо только в том случае, когда моряна нагоняла лишний фут воды. Теперь же, при верховом ветре, пассажирам пришлось вновь переходить на катер. Причалили возле ближней деревни. Мужики, высыпавшие навстречу, в один голос заявили, что и катеру не пройти дальше. Оставалось отправиться к морю на крохотных лодчонках, называемых по-местному бударками.
Когда прошли последнюю мель, солнце уже село, и вдалеке, на едва видной Бирючьей Косе, затеплился огонек маяка. Волга здесь разлилась настолько широко, что берега были едва различимы. Алексею Феофилактовичу мерещилось, будто его бударку несет в открытое море, и он осторожно посматривал на мужика, сидевшего с веслом на корме, боясь заметить в его лице тревогу. Но кормчий оставался безмятежен, хотя россыпи брызг то и дело обдавали его. Шуба Писемского скоро намокла и сделалась тяжелой, словно была подбита железом. Да еще пронзительный ветер, достававший до костей, да сгущающаяся тьма – от всего этого становилось так тоскливо, так безысходно, что Алексей Феофилактович совсем упрятал голову в воротник и постарался вообразить себя не в утлой бударке, а в кресле-качалке у Фейгина. Но представить этого никак не получалось, и Писемскому осталось лишь вопрошать: «Господи, настанет ли когда-нибудь такая счастливая минута, когда я буду там, на земле...»