Неправда, обрывает ее предыдущая рассказчица. Ложь. Семейство славилось набожностью. Четыре старшие девочки и Мари – она тогда была совсем маленькой – даже участвовали в крестовом походе с Женским эскадроном королевы.
“Наша приоресса – крестоносица?” – изумляется нежный голос, и Мари видит вновь, как Женский эскадрон спускается по склону холма в Византийской империи, грозные всадницы в белых и красных одеждах сидят в седле по-мужски, волосы их развеваются, они улюлюкают и кричат, обнажив мечи. Монашки внизу восхищенно бормочут, ведь крестоносцы облечены святостью своего странствия, отмыты от греха пролитой кровью. Мари вспоминает свою тетку Евфимию, та делала сальто с лошадиной спины, тетку Онорину с двумя белыми сапсанами, тетку Урсулу с ее золотыми сапогами и яростной красотой, свою мать, ее силу и громкий смех, все они тогда были очень молоды, все искали в крестовом походе приключений и милости Божьей.
Внутренний взор Мари словно чуть расширяется, перед ней простираются равнины Фракии, вдалеке сияет Византия, в ту ночь Мари, совсем ребенок, поднялась, когда дыхание спящих стало спокойным и ровным, препоясалась кинжалом, заменявшим ей меч, босая вышла в опасную тьму, во весь дух пробежала мимо костров – кто-то пытался ее схватить, но она увернулась – и вошла в шатер с орлом наверху. Когда мать и тетки увидели его, принялись шептаться: подсыпать им яд в вино, перерезать им горло кинжалом, удавить тетивой, Мари догадалась, что это из-за нее, мать и тетки поглядывали на нее, пока говорили, и Мари поняла, что обязана кому-то за что-то отомстить. Полог шатра крепился колышком к земле, Мари выдернула его рукоятью кинжала, откинула полог и вошла в шатер. Внутри горел один светильник. Повсюду лежали спящие, собаки у входа приподняли головы, зарычали утробно, но лаять не стали. Мари, обнажив кинжал, направилась к ложу. На нем громоздились два вороха, дальний храпел гортанно и влажно, ближний по рассмотрению превратился в плоть, грудь над меховым одеялом, длинная шея, путаница блестящих волос, глаз, подведенный черным, открылся и уставился на нее. Женщина. Мари почувствовала изумление, мощное, как удар под ложечку: первая любовь. Ты не демон ли, шепотом спросила женщина, но, разглядев кинжал и маленькое лицо, все поняла и сказала себе: нет, эта мерзкая жаба – всего лишь дитя. Мари приблизилась к ложу. Обнаженная женщина села и, глядя Мари в лицо, проговорила: а, так это и есть знаменитая бастардка, и правда очень похожа, хотя в лице ни грана известной прелести Плантагенетов. Экая богатырша, добавила женщина, жаль, родилась девчонкой. Женщина накинула шелковый халат, прикрыв наготу, и забрала у Мари кинжал. Возвращайся к матери, сухо велела она, на ее бедное ложе смиренной отшельницы. Женщина взяла Мари за руку, провела мимо спящих, мимо собак у входа, они попятились: женщина излучала силу. Отойдя от шатра на достаточное расстояние, чтобы те, кто проснулся, ее не услышали, женщина тихо спросила, которая из грозных сестер мать Мари, красавица в золотых сапогах, или та, что с птицами, или та, что с обезьяньим лицом, или же толстуха, под которой дрожит земля. Моя мать не толстуха, сказала Мари, просто она очень сильная; понимаю, ответила женщина, у тебя верное и храброе сердце, ты пришла отомстить за постыдное преступление, совершенное против твоей матери. Дурочка малолетняя. Ты явилась не в тот шатер, трус, которого ты искала, не пошел в поход, остался дома бездельничать и жиреть. Нет-нет, этот шатер принадлежит другу, он не ладил с жалким предметом интересов Мари, когда та была еще плодом в материнской утробе. Плодом надругательства, ха-ха.
И разве тебе не известно, добавила дама, что настоящая женщина не станет марать руки в чужой крови, это грязное дело под ее мягким влиянием выполнят за нее другие.
Потом дама погладила Мари по голове и велела ей что есть мочи лететь к матери, ведь если язычники поймают девочку, то продадут ее в рабство и ей придется мыть полы, а кормить ее будут тем, что не доели собаки. Она подтолкнула Мари, та, пошатываясь, сделала три шага, обернулась, но дама скрылась во мраке. Мари в изумлении бросилась в свой шатер, омыла грязные ноги в лохани. Вытереть их было нечем. С мокрыми ногами Мари забралась под меховую полость, к пышущему жаром материнскому телу, та обняла дочь во сне, но, почуяв холод, в полудреме спросила, куда ходила Мари. А потом, пробудившись окончательно, принюхалась, села и поинтересовалась, почему от Мари пахнет духами королевы.
Так Мари впервые встретилась с могущественной Алиенорой, правительницей Франции, а позже и Англии, матерью десяти детей, орлицей из орлиц, сильнейшей из сильных. Образ ее на всю жизнь врезался в память Мари: так дряхлый сом носит в себе рыбацкий крючок, вонзившийся в его плоть в ранней юности.
Мари чувствовала любовь, любовь острую, тугую, непреложную.
Но Алиенора осталась в далеком придворном мире, отослала Мари навсегда. Из всех потерь – мать, дом, двор – эта казалась самой невыносимой. От отчаяния Мари расхотелось слушать сплетни монахинь.
Она поднимается с пола, подходит к ставням, распахивает их в серое, продуваемое ветром пространство.
Замерзнув, Мари затворяет ставни, оборачивается и чувствует, что Эмма проснулась. Аббатиса открывает молочные глаза и ласково говорит: “Прости их пустые речи. Они не хотели тебя обидеть”. Мари молчит.
Аббатиса с широкой улыбкой на кротком лице поднимает руку, опускает – и вмиг ударяет колокол, созывающий их на службу, будто звон с небес раздался по мановению пухлой белой руки аббатисы.
3
Позже первые дни в аббатстве представлялись Мари сплошь густой чернотой. Когда она вспоминала ту пору, ей казалось, будто она из освещенных покоев вглядывается в ночь и видит лишь собственное лицо, луной плывущее в отражении.
Голод был такой, что в темноте дортуара осунувшиеся лица монахинь походили на черепа. Мясо варили и убирали для будущих супов. Ногти от холода были синие, как небо.
А потом, через неделю после приезда, во время службы третьего часа – Мари притворялась, будто поет в унылом сумраке, – ее вдруг осенило, что нужно делать.
Превыше всего Алиенора ценит истории – любовь, которую отдают и которую получают в песне.
Мари явились рифмованные строки бретонского лэ[6], неожиданные и прекрасные в своей полноте. Руки дрожат на коленях. Она сочинит сборник лэ, переведенных на изысканный, музыкальный придворный французский. Она пошлет свою рукопись, точно горящую стрелу, к своей любви, и стрела эта, достигнув цели, воспламенит жестокое сердце. Королева раскается. Мари позволят вернуться ко двору, туда, где не знают голода, где всегда музыка, собаки, птицы, жизнь, где в сумерках сады полнятся цветами, влюбленными и интригами, где Мари может учить языки и подмечать в коридорах огненные хвосты новых мыслей, что кометами проносятся в разговорах. А не одни рассуждения о триедином Боге-Отце, Сыне и Духе – как здесь, в аббатстве, где труды без конца, лишения и молитвы.
По окончании службы Мари выбегает из часовни, порывшись в своем сундуке, достает деньги, подкупает служанку, чтобы та сходила в город, раздобыла связку свечей, пергамент, чернила и вощеных дощечек для письма. Мари вырывает у разгневанного гуся перо и очиняет его. Она двигается, она дышит, она ест то немногое, что еще осталось. Ночью ждет, пока звуки в дортуаре смолкнут в сонной тишине, поднимается и, босая, крадется по темной лестнице вниз.
На дворе темно-синяя ночь. Яркие звезды глядят на нее с укоризной. В конюшне тепло, не хлещет ветер, от тел животных исходит жар, Мари приникает застывшим лицом к лошадиной шее, силясь его отогреть. Старая боевая кобыла поворачивает голову, влажным и мягким носом тычется в щеку Мари. Та достает принесенное, стараясь не разбудить служанок, спящих на сеновале, уходит туда, где крысы щелкают в темноте, садится на мешки с овсом у каменной стены (их осталось немного). Высекает искру, поджигает солому, ждет, пока огонь разгорится, затепливает свечу, затаптывает тлеющую солому. Мари пишет при тусклом свете свечи, глаза крыс мерцают во мраке зелеными огоньками.