Петляла дорога, пересекала речку, вырубку, болотный кочкарник с осокой, торчавшей из сугробов, ныряла под провода высоковольтной линии, а по обочинам знаками вопросов стояли согнутые снегом берёзы. Стали встречаться поляны с черёмушником, к которым вели своротки. На полянах – будто выдавленные в снегу огромным напёрстком – бугрились под снежными шапками стожки сена. Возле одного такого стожка топтался Сослюк, откидывая фанерным пехлом снег. Под снегом проступало палевым цветом плотно слежавшееся сено, а сам стог напоминал облупленный яичный желток.
Лошадь, запряжённая в сани, выедала из-под ног, дышала белым. Над костром из ольховых сучьев, так сладко дымивших, чернел чайник, подвешенный на таганок. Никита кивнул старику. Сослюк воткнул пехло в снег, приспособил шубенку ко лбу, защищая глаза от солнечного света.
– Чей будешь? – И, не дожидаясь ответа, закряхтел, затрещал всеми жилками пересохшего тела, садясь на сани и ладясь закурить.
Лошадь попятилась, испуганная чужаком. Стронула сани. Сослюк едва не упал.
– Тпр-р-р-р, контуженая! – осадил за повод. Выгреб из костра голой рукой и поднёс ко рту. Подул. Причмокнул самокруткой. – Так чей, говоришь?
– А Владислава Северяновича. Ну, в лесхозе-то начальник, – ответил Никита, косясь на лошадь, которая громко фыркала и, подняв морду, зубатилась.
– Анохинский, значит, – не в укор, не в похвалу сказал старик. Он закашлялся, сплюнул, посмотрел и вмял носком валенка. – Далёко разбежался?
Никита, боясь сглаза, не хотел говорить, куда и зачем идёт. Но и обижать старика не годилось.
– Да гольянов ищу по вадигам! В марте пойдёт налим, будем уды ставить. Батя послал…
Сослюк не удивился, что небольшого мальчика направили за этим в тайгу. Наоборот, оживился. Вспомнил, наверное, своё далёкое детство.
– Это тебе к Ношеной горе надо! Вблизи-то выловили, все ямы пешнями издолбили. Я смолоду в тех местах пастушил, жил с весны по осень года три-четыре, однако. Вот только не знаю, стои́т, нет ли там моё зимовьё по ключику… Поди, сгнило уже, это я всё живу!
Старик засмеялся. И непонятно было: рад он или не рад тому, что всё ещё смолит махру?
– Много его там, гольяна-то? – спросил Никита, лишь бы поскорее отвязаться.
– Ой, что ты! Тьма-тьмущая! Корчажку поставишь – через час ходуном ходит… Я ведь тоже думал съездить, наловить штук двести-триста! – похвастался Сослюк, но сам же и устыдился своего вранья, заморгал прозрачными от набегающих старческих слёз глазами.
Он ещё раз обозрел Никиту, соображая, где у него пешня и лопата. Не обнаружив ни того, ни другого, выдохнул косматый шар.
– Перекури, дорога дальняя… Будешь хлеб с салом? Чай у меня напрел на костре, самое то.
– Не-ет, спасибо! – Никита перебрал ногами, сигнализируя, что ему пора идти.
– Я-то тоже мало ем! – по-своему понял его Сослюк. – Стар стал, в основном за счёт чая существую. У меня кишки дырявые, немцем простреленные. Где слюной, где… по-всякому выходит влага наружу. Вот и поддерживаю баланс, чтоб не пересохнуть…
Солнце натекло над лесом жёлтой лужицей. Заискрилась в воздухе мёрзлая пыль. Это ветерок раструсил снег с деревьев и взвинтил золу в костре.
– Хлеб-то с салом старуха моя положила! – чего-то разозлился старик, и Никита попрощался: Сослюк, наверное, осерчал, потому что его отвлекли от работы. – Она, шельма, суёт свой нос, куда кобель и хрен не засунет…
Так ворчал Сослюк. Но Никита уже бежал дальше. У него тоже было дело, может, поважнее сослюковского. Жаль только, что, по всему, скоро умрёт Сослюк (а ведь как в воду глядел Никита: весной не стало старика). Старуха, которая так бережно собирала мужа в лес, заворачивая в рушник хлеб и сало, продаст лошадь и справит сороковины, зять-пьяница распилит сани, чтоб не загромождали двор, – и не будет санной дороги в лесу!
Но пока дорога была-жила, проторенная хорошим дедушкой Сослюком, который напоследок словно бы улыбнулся Никите, оставляя ему на добрую службу и эту дорогу, и этот лес, и солнечный свет, и сердечное тепло старого уходящего человека…
К этому времени солнце поднялось на самую вышку, в лесу сделалось совсем светло. На полянах и между далеко отстоящих друг от друга стволов сосен свет лежал лимонными полукружьями, только под густыми ёлками набухли синие тени. Перестукивались лесные радисты – дятлы. Цвиркала синица. Клесты, молотя крыльями, на весу шелушили еловые шишки, раскачивая тяжёлые пружинистые лапы. Где-то, взвинтясь по стволу, зацокала белка, стряхнула иней с веток сыпучей порошей, серебристо просверкавшей на солнце. Сидевшие на кустах ольхи рябчики сорвались с хлопушечным взрывом. Самочка, спасая свою жизнь ради будущих рябчат, спикировала под покать, к речке, а самец взгромоздился на ближайшую пихту – и ну свистеть, отвлекая Никиту, ну мелькать в ветках то пижонским чёрным воротником, то меховыми кальсонами! Никита отломил сук, прицелился и выпалил: «Бах!» Рябчик юркнул за ствол и засвистел ещё громче, любопытно выглядывая и косясь…
Но Никита уже снова семенил по дороге, чтобы добыть милой маме счастье. Она его так долго ждала!
Если хочешь – спрячешь в горстку…
Не просто за маминым счастьем поспешал Никита – он шёл за оберегом от беды. Она давно, ох как давно существовала в его мыслях в противовес чёрному соболю, как кошка мышку, ловила соболя, чтоб задавить!
А встряхнёшь через ладонь…
Вернее, это соболь возник в мечтах Никиты наперекор беде. Он её, проклятую, ловил, чтобы пырнуть острыми клыками, вывалить ей потроха и сожрать до единой кишки, до малейшего кусочка дымной печёнки, дабы не осталось ни кровинки, ни шерстинки, ни сгусточка желчи.
Всё от мочки до подшёрстка…
Никита, как та мудрая рябчиха, тоже поспешал теперь ради дорогого для него существа, и хотя дорога его была неблизка, зато светило солнце в вышине, и у Никиты, как у старика Сослюка, слёзы выступили на глазах от этого света, а пуще от ожидания будущей хорошей жизни.
Надо, надо было поймать соболя! Иначе зачем старик не ел мёрзлого сала, каряя лошадь дышала розовым, а рябчики свистели?!
…Вот и скала. Деревья с её отвесной кручи то и дело падали, и многие уже лежали по склону мёртвым древоломом, а другие ещё только оползали, как споткнувшиеся, цепляясь за камни и другие деревья. Дорога разветвилась на две. Одна полезла в гору, сужаясь до пешей тропинки, а вторая устремилась вниз, к речке. Тут-то, на этой развилочке, Никита и встал как вкопанный: круглые, аккуратные, лапка к лапке, равномерно чередующиеся двоеточия… Соболь! Вот где набродил, вот где крутился возле колоды, чего-то искал. А-а, мышей! Вот крохотная лунка: прижал лапой бурую полёвку и прокусил, а съел, так даже снег выгрыз в этом месте… Сразу видать – голодный!
Здесь, спешившись, и насторожил Никита капкан. Как сумел, как Мухин наказывал.
Срубил высохшую, в ногу толщиной сосенку (загубить живую было жаль), очистил от сучков. Поднял за комель, на ольховой рогатине прислонил к пузатой, зелёный подол расшиперившей ёлке таким образом, что со стороны это отчасти походило на упавшее прясло, один конец которого лежал на земле, а второй наклонно вздымался над ней на высоте не меньше метра. К этому концу Никита прикрутил с помощью проволоки капкан, зарядил палочками, чтоб не защемить пальцы. Сверху, чуть сбоку от капкана, подвесил крысу. Поозирался: всё ли ладно? Не всё! Про главный-то мухинский козырь забыл! Намотал вату на подвернувшийся пруток, потыкал в склянку с черничным вареньем, всё равно что в чернильницу. С ваты – кап, кап! – на снег…
Всё!
Никита утёрся рукавом. Стоит капкан, как в журнале «Охота и охотничье хозяйство» описано. Крыса качается на верёвке. Лес ближе к речке сквозной, редкий – осины да берёзы. Такую пышную ёлку соболь не обойдёт, да и крысу издалека заметно. Учует соболёк добычу, захочет поживиться – взбежит по жерди, потопчется возле неизвестного предмета, норовя как-нибудь обойти, а потом забудется, потянется за приманкой, да и наступит на пятачок. Тут его капкан и хвать!