Глава третья
1.
В преддверии нижеследующего следует высказаться об отношении нашего героя, Марка Лоллиевича Питовранова, к противоположному полу
При этом надо помнить, что мы говорим о человеке с проявившимися еще в юные годы странностями, иные из которых стали заметны окружающим, как то: его склонность к уединению, замкнутость, неразговорчивость, отчего каждое слово приходилось вытягивать из него, будто клещами. Марик, говорила, например, Ксения, мама, отчего у тебя по химии двойка? Ягида Яковлевна тобой недовольна. Он пожимал плечами и отвечал, глядя в потолок, или в окно, или на книжные полки, куда придется: ошибка. У кого ошибка, допытывалась Ксения, у нее? или у тебя? Наверное, говорил Марк, и Ксения понемногу закипала и повышала голос, заклиная, отвечай, ради Бога, нормально, а он кивал головой и говорил, хорошо, мама; тогда бабушка вставала на его защиту и внушала Ксении, что мальчик устал; с видом мученика выходил Лоллий и гневно спрашивал, что здесь за шум? молчишь? опять в молчанку играешь, засранец? Лукьян! – это бабушка призывала его проявить мудрую сдержанность. Лоллий распалялся и называл сына «партизаном». Марк морщился. Если «засранца» он переносил совершенно спокойно, то «партизан» по неведомым причинам был ему неприятен. В конце концов терпение Ксении истощилось, и она подступила к супругу с призывом проявить отцовские чувства и выяснить, в самом-то деле, нужна ли Марику медицинская помощь, или его странности вызваны известными особенностями переходного возраста, пубертатным периодом, помноженным на акселерацию, – а Марк, по словам – преувеличенным – Лоллия, вымахал с коломенскую версту, – и тогда можно успокоиться, положившись на целительную силу времени. Полистав записную книжку, Лоллий обнаружил в ней телефон профессора-психиатра, с которым одно время он парился в Мурашевских банях, превосходнейших, мы утверждаем, банях, с мощной печкой, протяжно ухавшей после каждого брошенного в ее полыхающее ярко-алым огнем чрево ковша горячей воды с толикой самогона, – но по преступному сговору властей с известным всей России нуворишем сначала закрытых на капремонт, а затем снесенных подчистую, – зачем? – о, не спрашивайте, а посмотрите на выросший на их месте торговый центр! Ни к чему сыпать соль на старые раны, если рядом каждый день появляются и болят новые. Ах! Сквер вырубили; больницу упразднили; шестнадцатиэтажный дом поставили посреди двора; что они творят, негодяи, казнокрады, враги мои? Они превращают мой город в населенный пункт, лишенный человечности; они вынимают из него живую душу; они перекраивают его на свой убогий лад – и помню, как один мой приятель, прошедший Крым и Рим, огонь и медные трубы, едва не завопил от ужаса, очутившись ночью в окружении огромных темных одинаковых домов, – маленький человек, вдруг попавший на другую планету. Профессор же этот оказался здоровенным мужиком с окладистой бородой и пронзительными глазами. В сладостных воспоминаниях Лоллия, под стать тоске человечества об утерянном рае, окруженный зыбким облаком профессор выплывал из парилки, окатывал себя холодной водой, закутывался в простыню и, как языческий бог, усаживался во главе послебанного застолья, где, осенив себя крестным знамением, выцеживал до дна тонкий стакан водки. Алкоголь, изрекал он, лучший антидепрессант. Он повертел Марка и так и сяк, спросил, что тот любит, а что – нет, хмыкнул и задал вопрос, от которого Марк запылал. «А девки снятся?» – и, увидев, как Марк вспыхнул маковым цветом и как у него заалели даже уши, потрепал его по плечу мощной дланью. «Значит, снятся. Здоровенький интроверт. Аутизма и близко нет». Замкнутость Марка перестала волновать домашних; однако Лоллий со временем обнаружил другую особенность сына – его странное, участливое внимание к мертвым. Угадал ли он это в сыне, когда заметил его во дворе, у гроба Лизы, или позже, когда семью Питоврановых сначала покинула бабушка, едва промолвив на прощание внуку: «Маричек… милый…», тогда как Марк долгим взглядом всматривался в ее лицо, на котором все отчетливей проступали смертные тени; а затем и Ксения, препоручив Марку заботу об отце; между ними ушел в вечность знаток марксизма, профессор Андрей Владимирович Кондратьев, до последних дней не расстававшийся с трубкой, но к всесильному учению заметно охладевший, более того, сочувственно отзывавшийся о Христе и взявшийся за прилежное – с подчеркиваниями и закладками – чтение Библии; что он в ней обнаружил? узнал ли, что Священное Писание постигается не столько умом, сколько неизъяснимыми движениями сердца, откликающегося и на события священной истории, и на глаголы пророков, и на сказания Евангелия тем тревожным восторгом, с каким человек ощущает свое приближение к истине? Бог весть. Однако Лоллия все чаще посещала мысль, что сын его, Марк, наделен сверхъестественным даром общения с усопшими и что он мог бы спросить улегшегося в гроб профессора, уверовал ли тот в Бога или остановился на пороге веры – как останавливаются и не находят в себе великой решимости переступить черту очень и очень многие высокообразованные люди, и физики, и лирики. В некий день, вернувшись после встречи с друзьями-литераторами, в ходе которой были подвергнуты обсуждению животрепещущие вопросы и высказаны глубокомысленные суждения, подчас, правда, взаимоисключающие, что, впрочем, нимало не омрачало крепнущего час от часа духа братской любви, в частности, в связи с Ледовым побоищем поэт К. утверждал, что святой благоверный князь Александр Невский в пух и прах разбил псов-рыцарей, но критик А., возражая, указывал, что созданный по сталинскому заказу фильм Эйзенштейна ни с какой стороны не может служить историческим источником и что помянутый Александр не только исправно платил дань Орде, но и взял за образец власти ордынский деспотизм, что привело ко всему этому (критик обвел рукой стол, где кроме изрядных закусок красовалась бутылка «Русского стандарта», по счету – третья); оставив Александра Невского, перешли к Ивану Грозному – собеседование склонялось в сторону отечественной истории, которой все слыли знатоками, – с намерением выяснить, для чего ему понадобилась опричнина, и по сему поводу прозаик Д. толкнул целую речь, что опричнина-де помогла царю Ивану создать сильное государство, но был пункт за пунктом опровергнут вступившим в дело Лоллием, поймавшим волну вдохновения и на ее гребне показавшим, что личные качества Грозного, его природная склонность к насилию и жестокости, были стократно усилены опричниной, в одном только Новгороде погубившей сорок тысяч человек и вообще ставшей кровавым топором, рубившим Россию для утверждения личной власти царя; Небеса не благоволят нашему Отечеству! – быстрым оком окинув пятьсот лет, минувшие от Ивана Васильевича до Владимира Владимировича, воскликнул Лоллий, на что поэт К. и критик А. ответили одобрительными киваниями голов – одной полулысой и другой изрядно поседевшей, однако прозаик Д., сочинитель, между нами, совершенно никакой, но зато наловчившийся скрывать собственную бездарность за непрошибаемой самоуверенностью, в пику Лоллию прибегнул к вредному тезису о богоизбранности России, припомнив, что умом Россию не понять и надо только верить! верить, рыдающим голосом произнес он, и в глазах его показались слезы, – после всего этого Лоллий возвратился домой в состоянии еще не остывшего возбуждения и, сам того не ожидая, спросил Марка безо всяких подступов и предисловий. «Скажи, – сказал он сыну, – а ты и вправду их… ты понимаешь, о ком я… или о чем? философский вопрос… ты их слышишь? ну, ты понимаешь… если в самом деле…» «Папа! – ответил Марк. – Ты был в Литературном доме. Я вижу и чувствую». «Не имеет значения, – отрезал Лоллий. – Признайся мне как отцу… как писателю, наконец… это чрезвычайно… Так да или нет?» Марк долго молчал, жевал булку, запивая ее молоком, потом поставил стакан, испытующе посмотрел на отца и произнес: «Иногда. И не будем об этом».
2.
Кажется, наше повествование несколько сбилось с пути. Однако читатель (если таковой отыщется) вполне может рассчитывать, что так или иначе, рано или поздно оно достигнет намеченной цели, хотя в данный момент трудно сказать, в какой части света она находится. Что-то виднеется впереди – но, право, сквозь такой туман, что трудно сказать, земля это или выступившая из мелководья гряда камней, остров или материк, Америка или Индия. Писатель не вправе обманывать читателя; в противном случае читатель отвернется от писателя, и тот лишится известности, почета и гонораров, иными словами, всего того, что автору даже не снилось. Итак: прожив тридцать шесть лет, Марк Питовранов не избежал томлений сердца, любовной тоски и череды увлечений, что продолжалось довольно долго: лет с пятнадцати и, наверное, до двадцати пяти, то есть целое десятилетие он время от времени заболевал прекраснейшей из болезней. Трудно сказать, однако, почему ее называют «прекрасной». У некоторых она протекает тяжело и подчас заканчивается суицидом, как то случилось, например, с чиновником контрольной палаты Г. С. Желтковым. Что же до Марка, то, возможно, он был ею затронут и в тринадцать, и даже в десять лет, что сплошь и рядом случается с отроками. В таком случае его можно сравнить со спартанским мальчиком, без стона и тени страдания перетерпевшего прогрызшего ему живот лисенка. Известно, впрочем, что в девятом классе он пригласил в театр Шуру Соловьеву из параллельного «Б» класса, воспитанную девочку с длинной черной косой и глубокими карими глазами; известно также – а как стало известно, ей-Богу, не могу знать; может быть, от приятеля Марка, Димы Петрова, может быть, сам Марк скупыми словами обрисовал Ксении свои переживания и впечатления; могла и Шура поделиться с подругами, но так или иначе составилась в чем-то даже трогательная картина юноши и девушки, за все время не сказавших друг другу и двух слов за исключением предельно кратко выраженного Марком в антракте предложения угостить спутницу мороженым, на что она ответила кивком головы; у дверей ее дома он сиплым голосом сказал «до свидания» и, повернувшись, побрел по темному заснеженному переулку, кляня себя и повторяя, что это в последний раз. Что, однако, в последний раз? Впредь никаких свиданий? Впредь до которого дня, месяца и года? Впредь не приглашать в театр, а звать в кино? Впредь вообще ни с кем не встречаться? В тот вечер он был в шаге от монашеского обета, но к утру отложил его исполнение. В ответ же на вопросы Петрова, далеко ли удалось ему продвинуться и узнал ли он хотя бы, умеет ли Шурочка целоваться, он свирепо отвечал: «Убью!» При неизбежных встречах с ней в школе он мучительно краснел, бормотал «привет, привет» и спешил проскользнуть дальше. Она смотрела на него с удивлением и, кажется, обидой. К счастью для него, она скоро уехала: в другой район, город, в другую страну, он не знал; но, вспоминая ее, думал, что если бы в тот вечер спросил ее – о чем? ну, хотя бы, понравился ли спектакль; а мне поправился; а читала ли Ремарка (спектакль был «Три товарища»)? а я читал; а кто у тебя отец? а у меня отец, как Ремарк, писатель, – то, возможно, он почувствовал бы протянувшуюся между ними ниточку, связь, едва обозначившуюся, но все же дающую ему право осторожно прикоснуться губами к ее губам. Исключено. С его словобоязнью невозможно. Слова предают. Они не могут с приемлемой точностью и полнотой выразить то, что теснится в нем, ищет выхода и не находит. Люди прибегают к словам, не ощущая двоящихся в них смыслов. Поскольку люди в громадном своем большинстве поверхностны, равнодушны и торопливы, постольку у них нет времени и желания вслушаться в собственные, пустые, как порожняя жестяная банка, слова. Когда едешь в метро, кажется, что сходишь с ума; хочется заткнуть уши или закричать, срывая голос: «Замолчите! Нельзя уходить в смерть с ничтожными словами!» Право, лучше молчать. Рассудим, что было бы, если бы она сказала, да, я читала; тогда он должен был бы произнести что-нибудь в ответ, иначе показался бы весьма глупым человеком, бесполезно шарящим в голове в поисках хотя бы захудалой мыслишки; тут-то он и брякнул бы о Патриции Хольман, как она ему нравится, что вызвало бы усмешку и замечание, что он, вероятно, существует в каком-то вымышленном мире, если говорит о литературном персонаже как о живом существе; черт! вряд ли; нет; скорее всего, она бы почувствовала легкий укол в слове «нравится», смыслы которого он не продумал и которое можно истолковать, если нравится Патриция, то не очень нравится Шура; черт! нет, Шура, ты мне нравишься, но хорошо, что ты уехала. Еще известно, что во время его учебы на филологическом факультете – да, именно тогда, что хорошо помнили и Ксения, и Лоллий, – это было событие, оставшееся в семейной хронике, о чем будет сказано чуть ниже после необходимого пояснения, почему филология была признана поприщем, более всего отвечающим склонностям и способностям Марка. Немалую, если не главную роль тут сыграло его пристрастие к чтению, в чем он достиг выдающихся успехов, прочитав, в частности, от доски до доски «Илиаду», из которой Лоллий знал только «Гнев, богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына…», ну и дальше самую малость; однако не столько «Илиада» потрясла Лоллия, сколько наблюдение, сделанное Марком после того, как он закрыл четвертый том «Войны и мира» и спросил, хорошо ли знаком его отец и писатель с этим романом. С фальшивой бодростью и не менее фальшивой уверенностью отвечал Лоллий, ну как же! кто из русских, а мы, как ты знаешь, русские люди, Питоврановы, пусть нас трут, как монету, и скребут, как сковороду, но ни татарина, ни еврея не обнаружат, впрочем, это неважно, и о превозносящем свою национальную принадлежность следует знать, что гордиться ему больше нечем, – кто из русских не внимал с благоговением великому слову Льва Николаевича! как же, как же, Андрей Болконский, Наташа, бал, дуб, охота… От полноты чувств он прослезился. И отступления читал, спросил безжалостный сын. Ну почему же? Роевое начало, мировая воля и прочее. Тут он вспомнил отзыв Тургенева. И вообще Иван Сергеевич назвал исторические пассажи кало. Лоллий довольно усмехнулся, надеясь, что после этого Марк перестанет его допрашивать. Ошибся. А помнишь ли ты, папа, вкрадчиво спросил Марк, какой образок надела княжна Марья на шею брату, когда тот уходил воевать с французами? Господи, с тоской подумал Лоллий, как некстати он разговорился. Образок. Ну, образок. Иконка. Должно быть, Пресвятая Дева. Нет, Николай Угодник! Оберег. Защищает от пули, меча и все такое. Он? Да, он. Точно не помню, с тяжелым вздохом сказал Лоллий, но, по-моему, образок Николая Угодника. А какой? Деревянный? Металлический? Бумажный? Ловит меня, негодяй. Лоллий сделал вид, что возмутился. Не говори ерунды. Какие бумажные иконки в начале позапрошлого века. Деревянный образок Николая Мирликийского, его все тогда носили. Вместе с крестиком, подумав, добавил Лоллий. Нет, позволь, вдруг спохватился он. Не деревянный. Медный образок! Меднолитой, уточнил он, победно взглядывая на сына. Ни слова не говоря, тот открыл книгу на красной закладке – а всего, заметил Лоллий, их было две – и прочел: «овальный старинный образок Спасителя с черным ликом в серебряной ризе на серебряной цепочке мелкой работы». Лоллий вознегодовал. Ну, серебряный. Ну, Спаситель. У всякого есть право забыть какую-то малозначительную подробность. Важно сохранить главнейшую – и, отставив чашку чая, он обрисовал в воздухе круг – идею… дубина народной войны, вот что важно, а не образок, деревянный, медный, серебряный… Мелочи со временем стираются, но главное, за что мы ценим… Папа, дерзко перебил отца Марк, я читал учебник. Он открыл книгу на второй закладке.